Но вся только что прошедшая ужасная сцена снова развертывалась перед ней...
Рано утром Вепрев с группой бойцов верхами отправился, как он сказал, в рекогносцировку.
Бугров и Брумис сидели за большим столом, разговаривали. Катя за своим маленьким столиком у окна переписывала крупными буквами составленное Брумисом «Обращение ко всем трудящимся крестьянам Приангарского края».
Вошел возбужденный, запыхавшийся Петруха Перфильев.
— Подозрительную личность задержали!
— Где задержали? — спросил Бугров.
— Мужики привели. Сказывают, пришел с вечера, попросился переночевать. Да больно любопытный, все расспрашивал. Про нас, стало быть.
— Где он?
Петруха открыл дверь, крикнул:
— Веди его сюда!
Азат Григорян — в руке винтовка с примкнутым штыком — шагнул через порог, встал у двери, винтовка к ноге. Следом вошел низенький замурзанный мужичонка в рваном кафтане и растоптанных сыромятных чирках. В грязной, видать, давно не мытой руке он зажал облезлую заячью шапку.
Он показался Кате очень напуганным, и только когда, растерянно озираясь, встретился с Катей глазами, ей почудилось, что во взгляде его промелькнула усмешка. Но скорее всего она ошиблась. Судя по всему, мужику было не до смеха.
— Кто такой? — строго спросил Бугров.
— Митрохинский я, из деревни Митрохиной, мобилизованный... — и, волнуясь и запинаясь, мужик рассказал, что его «мобилизовали в подводы» и что, не доезжая Братского острога, он, оставив лошадь и телегу, сбежал и теперь пробирается в свою деревню.
— Чудно пробираешься, — сказал Бугров, — Митрохино вовсе в другой стороне.
— Тамо везде белые. Крюку дать, токо от них подальше. За два дни насмотрелся убивства...
Брумис и Бугров стали расспрашивать его об отряде, на перевозку которого он был мобилизован.
Но мужик оказался на редкость бестолковым. Он не знал ни фамилии офицера, ни того, куда и откуда следовал отряд, и все только сетовал на «форменную несправедливость» какого-то Митрофана Степаныча, который вовсе не в очередь нарядил его в подводы и из-за которого он теперь лишился лошади и должен пойти по миру.
— А у меня четверо малолетков и баба с зимнего Николы пластом лежит, хворью мается... — жаловался он.
Бугрову надоела эта канитель, и он махнул рукой.
— Отпустите его с миром.
Мужик стал поспешно кланяться.
— Пойдем, Владимир Яныч, чайку испьем, — предложил Бугров и, уже встав из-за стола, сказал Петрухе: — Для верности обыщите его.
Бугров и Брумис ушли.
Петруха покосился на Катю.
— Вышла бы ты, Катерина. Разболакать его станем.
Катя собрала свои бумаги, прошла за занавеску.
— Скидавай кафтан, рубаху! — скомандовал Петруха.
Катя услышала треск распарываемых швов.
— Испорушите одежу, — заныл мужичонка.
— Сымай гачи[3]! — приказал Петруха.
— Срамно...
— Не тяни время, сымай!
Снова треск швов... и вдруг яростный возглас Петрухи:
— Ах ты, сука, мать твою!!! Не уйдешь!..
Глухой шум борьбы и тяжелый звук падения тела.
Катя выскочила из своего угла.
Мужичонка, в одном исподнем, сидел на полу, держась обеими руками за голову. Григорян с винтовкой в руках загородил дверь.
Петруха подал Кате узенькую бумажку.
— Подержи! — и приказал мужику: — Встать! Руки вверх!
Мужик встал, поднял руки. На лице его не было и следа прежней растерянности. Злоба, лютая злоба таилась в его запавших глазах.
Петруха поднял с полу серые домотканные штаны мужика, швырнул в передний угол.
— Надень порты!
Пока мужик одевался, Катя прочла бумажку.
Это было личное удостоверение на имя хорунжего второй сотни шестого Оренбургского казачьего полка Афанасия Лукича Маркелова.
Петруха присел к столу, достал из кобуры наган, сказал Азату Григоряну:
— Беги за командиром.
Катя, остолбенев от изумления и страха, смотрела на хорунжего. И не узнавала его. Расправились плечи, колесом выкатилась грудь. Он как будто и ростом стал выше. Только глаза остались те же, беспокойные. Но теперь они не перебегали растерянно, а настороженно рыскали. Хорунжий стоял не двигаясь с праздно опущенными руками, но за этой неподвижностью угадывалась готовность к звериному прыжку.
Бугров быстро вошел, едва не столкнув стоящего у дверей Азата Григоряна.
— В чем дело?
— Отпустили бы! — зло сказал Петруха, взял из Катиных рук удостоверение хорунжего и подал Бугрову.
Бугров начал читать, и Катя увидела, как кровь отхлынула у него от лица и оно стало мертвенно-серым.
Потом он перевел взгляд на хорунжего, и Катя, перехватив этот взгляд, ужаснулась. А дальше все произошло в мгновение ока.
Бугров выхватил шашку, резким замахом сбил подвешенную к потолку лампу-трехлинейку, и она с грохотом упала к ногам Кати...
Когда Катя подняла глаза, хорунжий лежал на полу, разметав руки. Из рассеченного черепа, как перепрелая каша из горшка, серым комом выпучился бугристый мозг, и по нему бежали струйки ярко-красной крови.
Бугров, опустив голову, стоял, опираясь на уткнутую в пол шашку.
Какой-то вязкий теплый ком подступил к горлу, забивая дыхание. Катя протяжно охнула и повалилась навзничь...
2
Брумис вошел, когда Петруха с Азатом уже подняли Катю и усадили на лавку.
Бугров сидел на другом конце той же лавки у самой двери и сосредоточенно заряжал махоркой свернутую из газетной бумаги «козью ножку».
Брумис спросил в упор:
— Ты что, рехнулся?
Бугров указал на валявшуюся на полу бумажку.
— Ты прочитай его похоронную.
Брумис поднял, прочитал.
— Значит, самоуправничать надо? Ты кто? Командир советской воинской части или государь император? Да и тот у палача хлеб не отбивал.
Бугров насупился.
— По революционному закону... Они с нашим братом не цацкаются. А ты шибко добренький стал.
— Может быть, я и не добрее тебя, — спокойно сказал Брумис, — только по своим бить не стану.
— Это как, по своим! — повысил голос Бугров.
— Не кричи! В том и беда, что по своим. Ты подумал, какую пищу для антисоветской агитации даешь? О твоем геройстве по всей губернии раззвонят. Партизанский командир Бугров зарубил крестьянина. И ничем не докажешь, что это ложь.
— Отпустить надо было?.. — хмуро сказал Бугров.
Он уже и сам корил себя за несдержанность и возражал даже не из самолюбия, а скорее машинально.
— Не отпускать, а судить. Ревтрибуналом, в заседатели взять крестьян здешних. И расстрелять по приговору суда. Тогда никто не смог бы твое партизанское имя грязью марать... Тоже мне герой, шашкой размахался!
— Ладно, Владимир Яныч, — примирительно сказал Бугров. — Твоя правда. И ты меня пойми. Я ихней казачьей лютости сколько насмотрелся. И по моей спине нагайка гуляла. Ну, не стерпел. Живой человек, тоже хлеб ем. Конечно, надо было ревтрибуналом... Только тут ведь палка тоже о двух концах. Надо и на них страху нагнать.
— Пока только на нее нагнал. — Брумис кивнул на Катю, с которой старательно отваживался Петруха.
— Всегда говорил, не место бабам в отряде! — снова вскипел Бугров.
— Кому она мешает? Человек верный и грамотный к тому же, — возразил Брумис.
Хотя сам в душе был согласен с Бугровым. Он заметил сразу, что Катя не безразлична Вепреву. И это его беспокоило. Всякие, по его выражению, «сердечные истории» он считал лишними в их боевой жизни. Но сама Катя вела себя предельно скромно и за короткий срок заслужила уважение всех бойцов.
Против слов Брумиса возразить было нечего, но надо было сорвать на чем-то досаду, и Бугров крикнул:
— Часовой!
Григорян вырос на пороге.
— Здесь.
— Квасить его тут надумали?
Азат хотел было поставить винтовку к стене, потом спохватился и решительно сунул ее в руки Бугрову. Затем нагнулся и, пятясь, поволок мертвеца за ноги. Брумис подошел, взял за плечи, и вдвоем они вынесли труп на крыльцо.
— Скажи командиру взвода Бороздину, чтобы приказал зарыть, — распорядился Брумис и вернулся в избу.
Большая пестрая кошка подлизывала натекшие на пол лужицы крови.
— Брысь, окаянная! — закричал Брумис и топнул ногой.
Кошка посмотрела на него сытыми круглыми глазами и не торопясь побежала в запечье.
— А ты нервный! — усмехнулся Бугров.
— Скорее, брезгливый, — ответил Брумис.
— Это все едино, нежное воспитание.
— Ты угадал, — с улыбкой сказал Брумис.
3
Второй раз у нее на глазах лишили жизни человека.
Когда Вепрев неожиданным выстрелом прикончил омерзительного Малаева, Катя, потрясенная и напуганная, в то же время не могла не почувствовать облегчения. Смерть насильника спасла ее.
Хорунжий Маркелов ей лично ничем не угрожал. И хотя она понимала, что в соответствующей обстановке он мог проявиться еще гнуснее Малаева, на что, кстати, намекала и замеченная Катей усмешка, но все же он не успел сделать ей ничего плохого. И потому, понимая рассудком, что это враг и враг жестокий, молодым, еще не ожесточившимся сердцем она ужасалась его участи.