На нарах задвигались, заволновались, зашумели. Первой бросилась на шею Мирзоеву изможденная молодая женщина, растоплявшая печь.
— Бозор! Милый! Откуда ты, господи, откуда вы? Неужели это свобода? Неужели это правда?! Ты... ты... — она и смеялась и плакала.
Женщина походила на девочку, перенесшую тяжелую болезнь. Из-под черных вразлет бровей доверчиво смотрели на Бозора влажные глаза.
Она! Комлев узнал ее, прикрывшую собой от автомата упавшего человека.
Тут на женскую половину гурьбой ввалились мужчины в полосатых рваных костюмах. Впереди всех — юноша. Его прозрачное восковое личико выражало буйное ликование. Но прежде всего он кинулся успокаивать плачущую.
— Мария Васильевна, не плачьте. Машенька, ты же никогда не плакала! Это наша Машенька-артистка, — с гордостью сообщил он Комлеву. — А я Тиша маленький, Тиша большой, дядя Тихон, красноармеец, умер вечор. Тетя Маша, — он кивнул в сторону печки, — ему лекарство варила, да не помогло.
Восторги, объятия прервал Комлев.
— Товарищи, времени у нас мало. Быстрее собирайтесь. В любую минуту могут нагрянуть из комендатуры. Слушайте меня: путь на Родину будет тяжелым, но мы выйдем, обязательно выйдем. Только скорее!
Маша уже не плакала.
— Правильно, товарищи! — кинулась она к Комлеву. — Лучше умереть на свободе, чем сгнить здесь. Кто с нами — быстрее собирайтесь!
Люди стали сбрасывать опорки, рваное тряпье. Ранди, Тиша и Мария Васильевна распределяли теплые носки, обувь, немецкие шинели, шарфы. На всех не хватило, и кое-кому пришлось выдавать только варежки. Но узников это не пугало. Охваченные одним порывом — поскорее выбраться из этого страшного места, — они готовы были идти в чем есть. Один из них, высокий, изможденный мужчина с отвисшими складками кожи на щеках, когда трофейная шинель-маломерка лопнула на нем по шву, весело воскликнул:
— До своих дойду, а там новую сошьют.
Не досталось ничего и Марии Рябининой. Она по сравнению с другими одета хорошо: длинноухая пуховая шапка, на худеньких плечах в лохмотья изодранная шубенка, валенки, подшитые через край белыми нитками.
«А если замерзнут в пути? — подумал Комлев. — Но как можно предложить кому-то остаться? Кто откажется от попытки прорваться на родину? Даже думать об этом нельзя! Надо рисковать, надо брать на себя ответственность за все и всех».
— Лейтенант Мирзоев! Вы командир боевого отделения. Людей знаете, выдайте оружие и боеприпасы.
Приготовления закончены. Все столпились у выхода. Никита Кузьмич посмотрел на Оскара.
— Ну друг, всем вам большое спасибо. Лиха беда начало. А теперь пора в путь.
Оскар вынул изо рта свою трубку, выбил о ноготь большого пальца и протянул Комлеву.
— На память. В дорогу надо. Много лет курил, теперь ты будешь. Помни не лихом... А ты, Бозор, вот это бери, — он отдал свой нож и зажигалку.
— Кузьмиш, — к Комлеву шагнула Ранди и набросила ему на шею свой теплый шерстяной шарф.
— Спасибо, Ранди, жив буду — сберегу твой подарок, — растроганно сказал Никита Кузьмич.
Комлев предупредил всех, что путь будет нелегким и только желание вернуться на родину поможет им все преодолеть. В полном молчании, хотя и очень возбужденные, покинули барак.
Комлев уверенно повел отряд по хорошо изученному по карте маршруту. Свирепый ветер хлестал в лицо, вихрями закручивал снег. Мирзоеву, замыкающему, не видно головы колонны. Шли почти всю ночь. Вставшие на лыжи впервые и больные двигались в середине, с женщинами.
Хотя командир строго-настрого приказал соблюдать в походе тишину, все были оживлены. Ощущение воли, сознание того, что страшные дни остались позади, прорывалось веселыми возгласами, приглушенным смехом то в одном, то в другом конце колонны.
Когда по цепи передали, что перешли государственную границу, всех охватил бурный восторг, родная земля придавала силы. О погоне не хотелось думать. Хмурый старшина Сомов в шинели-маломерке простуженным голосом пытался затянуть «Широка страна моя родная», но получил от Комлева выговор.
— Петь будем, когда к своим придем. А пока что кругом враги.
Комлев и Мирзоев знали, что к утру, а, может быть, и раньше немцы обнаружат побег, и погоня обязательно будет. Весь вопрос — в каком направлении она пойдет?
Только под утро остановились на первый привал. Лыжами разгребли снег у подножия сопки, утрамбовали площадку. Мария Васильевна Рябинина выдала сухой паек. Закусили и легли вповалку отдохнуть часок-другой под охраной часовых.
Как ни устали все, но многие не могли сразу заснуть. То там, то здесь слышался шепот. Привалившись к плечу Бозора, лежит Тиша маленький. Возле него примостилась Маша Рябинина, рядом — Комлев.
— Ну-ка, артистка, двигайся сюда, теплее будет, — предложил Комлев.
— Какая я артистка, разве во сне видела себя ею! — усмехнулась она и подсела поближе. Голос мягкий, говорит с чуть заметной шепелявинкой. Комлев почувствовал, что ей нужно высказаться, и приготовился слушать. Задумчиво, полушепотом она начала рассказывать.
— Мама и папа мои — учителя. Я тоже окончила педагогический, а когда училась, каждое лето на каникулы приезжала в родное село. Вы никогда не бывали в Смоленской области? Ох, и до чего же у нас красиво! Когда вернусь домой, целые сутки простою на берегу Днепра, все буду смотреть и смотреть... И почему мы до войны так мало обращали внимания на окружающую нас красоту?.. Я любила ходить в березовую рощу, кататься на лодке, петь с сельскими девчатами частушки по вечерам. Иногда мы выступали на полевых станах с немудреной самодеятельностью. А «артисткой» я стала поневоле, в концлагере. Побои, голод, унижение...
Маша замолчала ненадолго, потом, тяжело вздохнув, опять заговорила.
— Проснусь, бывало, и гляжу на длинный ряд нар, а сердце болит. Так и хочется закрыть глаза и не видеть, не слышать ничего. А вставать надо — придут и резиновой палкой поднимут на работу. Никак не могла смириться с одним: только вчера делала что хотела, шла куда вздумала, и вдруг — неволя. Какое страшное слово! Разве думали мы, что когда-нибудь узнаем, что это значит...
Меня окружали сильные люди. Но были и павшие духом, они становились безразличными ко всему, теряли человеческое достоинство. А в неволе — это самое страшное. Таких надо поддерживать, бодрить. А как? Иной раз какую-нибудь шутку обронишь, другой — забавную историю расскажешь, а в ответ проскользнет по лицу улыбка одного, повеселеют глаза у другого. Настроение — убийственное. Кто-то из женщин заплакал в голос. Смотрю, уж у многих на глазах слезы.
— Девчата, что же вы? — кинулась я успокаивать их. — Вот вы ревете, а Геббельс, прыщ плюгавый, радуется этому.
Только отмахиваются от меня, так расстроились.
— Отстань, какой такой Геббельс?
— А вот смотрите, какой...
И начала я представлять, как умела. Наверное, смешно получилось, потому что девчонки до слез хохотали. Кто-то сказал:
— Ну, Машенька, ты настоящая артистка!
Так меня и начали все звать... А потом как-то само получилось — организовалась своеобразная самодеятельность. Что мы делали? Нам в барак часто подбрасывали антисоветские листовки на русском языке. Мы перекраивали напечатанное в них на свой лад, придумывали частушки, анекдоты о Гитлере, о лагерном начальстве и с этим репертуаром вечерами выступали.
Однажды нас, артистов, накрыли, избили, меня посадили в карцер. А вы знаете, что такое карцер? Это ужасно! — шепотом воскликнула Маша и теснее прижалась к Комлеву. — Там, куда меня бросили, можно было только стоять. Сырость страшная, сверху капает. Тяжелые капли каждые десять секунд падают на цементный пол: кап, кап. Под полом кто-то противно скребется. Я думала — с ума сойду! Чтобы не слышать, сначала пела песни. Стали отказывать ноги — решила стоять попеременно: отсчитаю шесть капель на одной ноге, потом переступаю на другую. Так вот и выстояла двое суток, выдержала...
А после разбросали нас по разным лагерям. Я попала в Норвегию, на рыбный завод.
Наш грузовик остановился на площади небольшого городка, прижатого к морю высокими горами. Серо, уныло. Куда привезли? Только подумала об этом и на нас полетели комья снега. Это мальчишки с озорным смехом, под одобрительные возгласы конвоиров, соревновались в меткости. Теперь, думаю, ясно куда привезли: сочувствия в этой стране не жди, даже дети и те настроены против нас. Снежки падают градом, разваливаются, и на коленях одного оказывается горбушка хлеба, у другого — печеная картофелина, у третьего — кусок селедки. Мы поняли хитрость маленьких граждан Норвегии, на душе стало теплее. Она замолчала.
— Ну а потом, Машенька?
— Потом? Раз немцы придумали обедню нам отслужить: притащили откуда-то русского попа. Он пришел и затянул: «Аллилуйя — аллилуйя!» А мы в ответ запели: «Страна моя, Москва моя»... За это меня опять в карцер, а оттуда на север в рудник. Из рудника прямым сообщением, без пересадки в барак номер семь с соответствующей характеристикой, — она улыбнулась, и в темноте сверкнули белые зубы. — Думали, что я здесь образумлюсь. Не тут-то было! И здесь нашлись артисты, да еще какие! Цыганка Роза пела свои песни и плясала. А пожилые женщины так бывало затянут русскую проголосную, что невольно заслушаешься, перенесешься сердцем и мыслями в родные русские просторы... Вот так и жили. Ну, да о бараке номер семь вам, наверное, Бозор немало рассказал, он у нас политруком был: политинформации каждый день проводил, — закончила свой рассказ девушка.