— Да-а, — сказал Шереметьев, обращаясь ко мне. — Большое несчастье для финского народа, что власть над ним забрали фашисты. Трагическая судьба… Вот даже в каждой семье это видно…
— Карелам особенно плохо пришлось. Нас даже за людей не стали считать… А ведь «Калевала» — наша… Ох, брат русский, всего тут и не перескажешь, на всё не нажалуешься…
Шереметьев задумчиво посмотрел на Импи, которая безучастно и молча ставила на стол чайные чашки старинного фарфора, цветистый поднос хохломской росписи и, наконец, шумный, весёлый тульский самовар.
— Вот и по-русски не хочет она говорить… И по-карельски говорить брезгает… Отняли они у нас детей, — старик дотронулся до руки Импи. Она отдёрнула руку.
— Взяли у меня внучку Машеньку… вернули мне непочётницу Импи… Имя какое-то, как крик дикой птицы.
— Как же это, Импи? — спросил Шереметьев жёлтоволосую девушку.
Перед нами была уже не просто карелка с янтарными глазами и скуластым лицом, а участница народной драмы…
Но Импи даже не повела бровью, сосредоточенно расставляя на столе посуду.
Вздохнув, Шереметьев достал из больших карманов своего комбинезона коробку консервов, плитку шоколада, пару мандаринов, отстегнул от ремня фляжку с коньяком. Всё это поставил на стол.
Я смотрела в лицо Шереметьева и видела, что на нём отражались все чувства этого доброго человека, понимала, что ему хочется вмешаться в тяжкие судьбы этих искалеченных фашистским режимом людей, помочь им изменить жизнь к лучшему.
Я хорошо знала Володю Шереметьева. Мы выросли с ним в одном городке на Волге, были пионерами. С детства стремились помогать всем угнетённым. Помню, как собирали деньги в пользу Мопра, в помощь немецким горнякам… Мы страдали, слыша о бедствиях индусов, испанцев, немцев, переживали их беды, как собственное горе.
Импи тоже вызвала жалость к себе нашего волжского богатыря. Он стал расспрашивать у старика, как случилось, что душа у этой пышноволосой девушки оказалась покалеченной.
И старик неторопливо рассказал, как финские фашисты, захватившие этот край, поставили вне закона всех, кто не сочувствовал им, как его мельнице объявили бойкот. Никто уже, как бывало, не приплывал к нему по озёрам на лодках молоть рожь и ячмень.
Внучку забрали в приют. Там внушали ей, что отец её был изменником. Внушали, что она должна искупить «грех» своего отца трудом и молитвами. И травили девчонку. С ней не играли сверстницы. А когда стала невестой — ни один парень не решался посвататься к ней, как к прокажённой…
— Ничего, — сказал Шереметьев, выслушав всю эту историю, — ничего, Импи, — теперь всё будет иначе. Всё пойдёт к лучшему. Оживёт этот край, заработает ваша мельница, и женихи появятся… Давайте выпьем за лучшее будущее!
Коньяк заиграл в старинных чарках золотым огнём.
Импи не без любопытства посмотрела и на коньяк и на мандарины. Увидев её взгляд, Володя оживился:
— Это всё с Кавказа, — сказал он. — Вот, Импи, настанет время, и я буду водить сюда грузо-пассажирские воздушные корабли… От моря полуденного до моря полуночного… Буду часто угощать вас золотыми яблоками… Глядишь, и на курорт свожу!
— Неужели придёт это счастье?! — оживился старик. Он выпил и прищёлкнул языком.
— О, вот точь-в-точь таким огненным чаем угощал меня знаменитый русский профессор, у которого волосы с головы ушли в бороду…
Импи выпила, не выразив ни радости, ни одобрения… Я смотрела на неё и думала: играет ли она или всё это естественно? Неужели ни слова не понимает по-русски? Ведь могла бы научиться у деда!
А старик, выпив чарку, сразу оживился:
— О!.. — воскликнул он, — добрая водка, без подделки… Узнаю русских! У русских всё крепко: водка и дружба… Вот взять профессора, который самовар мне подарил. Дружбу пуще золота ценил!
— А тот сундук с гравировкой, не его подарок? — спросила я неожиданно для самой себя. И вздрогнула от взгляда, который бросила на меня Импи.
— Сундук? Который? Вот если тот, что самый большой, как гора, так он куплен отцом моей покойной жены в Архангельске для приданого. Какой это замечательный сундук! У него крышка и изнутри — заглядишься!
— Это интересно.
Импи быстро проговорила что-то по-фински.
— Испорчен, замок испорчен, — недовольно пробормотал старик. — А какой там механизм: когда повернёшь ключ — начинает играть музыка!
При словах «музыка» Импи сняла со стены и подала старику какой-то инструмент, похожий на цитру, хотя старик и не просил девушку делать это.
— Ах, кантеле! — улыбнулся старик. — Я вам сыграю на кантеле и спою что-нибудь. Русские люди… добрые гости… Ещё чарочку — и дело пойдёт!
Выпив вторую чарку коньяку, старик разгладил усы, улыбнулся в бороду и перебрал туго натянутые струны.
— Я спою вам песню про наших водяных-картёжников, о причудах наших озёр.
И запел хрипловатым голосом какую-то странную мелодию, аккомпанируя себе на кантеле. Чем дальше он пел, тем внимательнее я прислушивалась к словам песни. Песня эта была необыкновенная. Я таких еще не слыхала.
Жили два соседа, жили два хозяина:
Водяной Бюля, водяной Юля.
Каждый имел озеро, хорошее озеро,
Полное окуней, и налимов, и линей,
А ершишек-плутишек без счёта имел.
Скучно длинною зимою под покровом
ледяным —
Скучает Бюля, скучает Юля.
И надумали соседи в карты поиграть!
Вот засели водяные: от зари и до зари
Играют на линей, на глазастых окуней,
На лососей серебристых, на икрянистых щучих,
А ершишки-плутишки в размен идут!
И продулся Юля водяному Б юле:
И щук проиграл, и лососей проиграл,
И не только линей — всех глазастых окуней,
А ершишек-плутишек до мелочи спустил!
Вот восходит солнце, зиме поворот,
Счастливец Бюля выигрыш берёт.
У бедного Юли уплыли все щуки,
Лососи, налимы, окуни нарядные…
А ершишки-плутишки никак не плывут!
Рассердился Бюля: «Ты обманщик, Юля,
Ершей своих прячешь, отдавать не хочешь.
Я их в карты выиграл, я с водой их вылью!»
Приложился Бюля к озеру Юли,
Да так он напился, чуть не задохнулся.
Распух, да и лопнул — водой подавился!
А бедного Юлю без воды оставил.
Сидит голый Юля на мокром каменье,
Под ледяным куполом холодно Юле,
По синей по коже мурашки идут!
Заплакал тут Юля, к чёрту обратился:
«Лучше б я подох, лучше б утопился!»
Чёрт про то услыхал, толкнул зайца,
Заяц скакнул к Юле, топнул о купол —
Лёд обвалился, водяной убился…
С тех пор водяных нет в озёрах этих…
Водяные, водяные, не играйте в карты,
В карты не играйте, лучше водку пейте,
Лучше водку пейте, сказку разумейте!
И старик снова потянулся к фляжке с коньяком, хотя и был слепой.
— Повторите-ка мне эту песню, — попросила я.
Импи что-то сказала очень сердито. Это обидело старика.
— Глупая сказка, говорит моя учёная внучка! И ничего она не глупая, — обратился к нам старик. — Наши озёра так устроены, что человек может своей рукой осушить одно и переполнить водами другое. Как самовар, так можно опустошить озеро Юля-ярви…
Импи снова крикнула старику что-то злое, предостерегающее. Старик замолчал.
— Нехорошо возражать старшим, — шутливо заметил Шереметьев и взял смуглую руку девушки в свои ладони.
«Он, кажется, увлёкся, — с досадой подумала я. — И бывает же так: желая людям добра, мы невольно начинаем их любить. И часто без достаточных оснований».
Мы обменялись с Импи быстрыми, недружелюбными взглядами, словно две соперницы. А старик, ощутив неловкость паузы, вдруг что-то вспомнил, бросился в горницу, с поспешностью и ловкостью удивительной для слепого, и вынес оттуда какую-то книжку.
— Вот, — сказал он, — вот тебе разговорник, русский. Его забыл у нас профессор. Он всегда пользовался этим, когда его не понимал какой-нибудь финн!
Володя взял книжку, потрёпанную, давно лишившуюся корок. Это был старый русско-финский словарь.
— Ну вот, — сказал он Импи, — теперь мы поговорим, — и, улыбаясь, стал перелистывать словарь, стараясь составить хоть какую-нибудь фразу.
А мне было не до этой забавы.
Песня старика и его пояснения о неустойчивости воды в озёрах встревожили меня. Появилось чувство, что над нами нависла какая-то угроза, и угроза прежде всего со стороны этой длинноволосой девушки… Почему она так возражала против песни, против рассказа старика об озёрах? Может быть, не хочет, чтобы знали мы об особенностях озёр? Случайно или не случайно выбрал старик из всех своих сказок именно про те озёра, на одном из которых устроен аэродром?