Изида — вторая жена у Мамонтова. Он овдовел несколько лет назад. Как ни обхаживали его редакционные женщины, чтобы женить на своих подругах, по различным причинам оставшихся одинокими, он устоял. И все посчитали, что в такие годы человека не женить. Но во время командировки в Одессе он встретил Изиду у кого-то в гостях, был восхищен ею и привез в Москву. Что потом про нее ни говорили ее соперницы, он не хотел и слышать. Мужчины были на его стороне: понравилась — не колебался!
Но теперь и мужчины сочувствовали: все видели, что ему нужна была уравновешенная женщина, такого склада, как он сам.
Во время войны репортажи Мамонтова с фронта печатались на первой полосе «Правды». Потом он перешел на психологические очерки, уже в мирные дни был награжден орденом.
Писал он обычно ночами, но утром, не чувствуя усталости, отправлялся в редакцию. Если у него что-то не получалось, он ходил по комнате, бледный и усталый, молчаливый, пил кофе или крепкий чай, начинал читать. Наконец откладывал книгу и спешил к пишущей машинке.
В Доме журналистов хотели сделать о нем стенд, но он воспротивился:
— Ни в коем случае! Сейчас многие молодые пишут куда лучше меня.
Но никто теплее Мамонтова не мог написать очерк о человеке. Если же начинали его хвалить, он смущенно закрывал лицо руками:
— Ради бога, не надо! Пощадите!
С детства он помнил, как на одном из съездов партии Ленин решительно потребовал, чтобы прекратили речи по поводу его пятидесятилетия, а потом даже ушел с заседания. И Сергей Афанасьевич считал, что славословие развращает и прославляемых и прославителей.
Мамонтов не только критически относился к себе, но и никому не завидовал, считал, что он до сих пор ходит вокруг да около чего-то главного, никак не может его нащупать. Немного странным казалось, что этот с виду замкнутый человек с такой нежностью и вниманием относится к людям. Один из его коллег поморщился, когда Сергей Афанасьевич поцеловал руку тете Оле:
— Пережитки прошлого — и только.
Мамонтов ответил ему:
— Ничего вы не понимаете. А это понимать надо! Бывший голодранец, сын пролетария, целует руку прекрасной даме. Тут же целая эпоха!
Мамонтов и Шорников подолгу беседовали, частенько засиживались до полуночи.
— Мне нравится ваш прямой, солдатский характер, — говорил Сергей Афанасьевич. — И мнение вы свое имеете. Я не люблю людей без убеждений — такие будут служить и богу и дьяволу. Может, я и ошибаюсь, но, по-моему, человек, который в сорок лет не подготовил себя ни к чему серьезному, не мужчина. Мне тоже не нравится, как я живу, и я могу против себя произнести целую обвинительную речь, но я всегда боялся путаться под ногами у времени. Порой не различал, где добро и зло, но всю жизнь учил других быть мужественными в беде. А о себе не думал. Учил стремиться к ясности, понимать друг друга, но не понимал порой себя — чувства брали верх над разумом.
Опять намеки. Шорников давно заметил, что в семейной жизни у Мамонтова не все благополучно. Видимо, после ссоры Изида и уехала на дачу к подруге, тоже любительнице декоративных собак. Обезьянка болела, сидела часами на подоконнике и смотрела куда-то в одну точку. Конфет не ела.
Цвели тополя, белый пух носился по улицам, на тротуаре сизоватые сугробики. Еще только половина июня, а казалось, что лето давно кончилось и вот-вот в подъездах завоют холодные ветры.
Сергей Афанасьевич ходил как неприкаянный, сам себе утюжил брюки, стирал носки и майки. И беспрерывно пил кофе. А ночами писал.
— Зря вы себя не щадите, Сергей Афанасьевич, — сказал Шорников.
— Дорогой мой! Все это так. Но если в мире что-то и достигнуто человечеством, то только потому, что кто-то не щадил себя. Вы это накрепко запомните.
Изида вернулась повеселевшая, принялась наводить порядок на кухне и в комнатах, часто разговаривала по телефону, смеялась. Опять появились гости. А гостили у Мамонтовых, как он говорил, «все, кому не лень»: собаководы из Одессы, летчики гражданского флота, какой-то сотрудник журнала «Цирк». Долго сидели за столом, пили и курили. Обезьянка не любила запаха табака и водки, начинала рычать и прыгать с одного места на другое. Мамонтов оставлял гостей и уходил с ней на улицу, заодно выводил и собак.
С возвращением Изиды у Мамонтова поднялось настроение, он снова засел за свои японские записки, а до них не дотрагивался почти полгода.
Частенько перед вечером Сергей Афанасьевич звонил Шорникову и предлагал встретиться у фонтана, где памятник Пушкину.
На этот раз фонтан молчал — воду выключили. Был душный вечер, горячие волны воздуха врывались на площадь откуда-то сверху, с крыш домов, пахло пылью и асфальтом.
Они посидели на скамейке, затем зашли в бар выпить по кружке пива. У пивной стойки была очередь. Какой-то толстячок с рыцарской бородкой стал подшучивать:
— Пейте, пейте, товарищ военный. А между прочим, стронций сто девяносто уже и в пиве.
— Больше в молоке! — ответил Шорников.
— В черной икре! — добавил Мамонтов.
— Ну и пусть ее тогда жрут господа империалисты!
Толстячок достал из кармана пиджака флакон, добавил в свой бокал водки и вскоре уже, раскачиваясь, говорил:
— А вы знаете, кто я? Кто я был?
— Кем был, тем уже, наверное, не станешь, — усмехнулся Мамонтов.
— Оскорбительно, но — дай пять.
— Обойдемся и без этого.
Толстячок перешел к соседнему столику.
— Если б этого стронция сто девяносто да было побольше в водке! — сказал Сергей Афанасьевич.
— Все равно бы пили.
— Конечно, пили. Ее бы просто надо, как отравляющие вещества, в шахты выливать. Или спускать в баллонах на дно океана.
— Там она выдержанным коньяком станет!
Они допили пиво и пошли по Тверскому бульвару к Никитским воротам.
— Понимаешь, — сказал Шорникову Мамонтов, — вызывает меня сегодня редактор и говорит: «Вы собирались писать очерк к юбилею маршала Хлебникова, воздержитесь пока». Вы можете мне что-нибудь ясно сказать?
— Нет.
Они долго шли молча.
— Но очерк я все равно написал.
Мамонтов знает Хлебникова еще с финской кампании. Когда-то их знакомство готово было перерасти в дружбу, но потом они стали реже и реже встречаться, маршала одолели свои заботы, а Мамонтова свои. Но Мамонтов давно считал себя обязанным написать о нем. Он опечален. Идет и насвистывает тихонько мелодию фронтовой песни: «Давай закурим, товарищ, по одной…»
Порою даже маршал должен отвечать только одно: слушаюсь.
Отпуск Хлебникову был запланирован на конец года, а предложили пойти теперь, почти в самый разгар лета. Прежде он мечтал поехать на юг, а в жару какой там отдых, пришлось остаться под Москвой. Переоделся в гражданский костюм и попросил адъютанта отвезти его в санаторий.
Тенистые аллеи, две небольшие, но очень тихие комнаты. Спи сколько хочешь, читай или броди по окрестностям.
Сначала ему понравилось, но вскоре заскучал. Хотя бы кто-нибудь проведал! Прошла неделя, а он ни с кем даже по телефону не разговаривал. Позвонил адъютанту — нет дома, тоже в отпуске, уехал в Сочи.
Вечером приехал генерал-полковник Прохоров. Вошел, поздоровался и тут же взглянул на кресло:
— Разрешите присесть?
— Пожалуйста, чувствуйте себя как дома.
Прохоров тяжело опустился в кресло, оперся на подлокотники.
— Как вам здесь живется-отдыхается?
— Как положено в таких случаях.
— Извините, раньше не мог навестить. Несколько дней торчал на полигонах и танкодромах.
Прохоров сейчас замещает своего начальника, маршала бронетанковых войск. «Суровая участь ему выпала», — подумал Хлебников.
Генерал привез газету с сообщением ТАСС об испытании нового ракетного оружия, которое было успешно применено против танков. Он ждал, что скажет Хлебников.
— Я уже видел это, — сказал маршал. — Хорошо, что у нас появилось такое оружие. Оно должно стать щитом для наших танковых войск. И ни в коей мере не устраняет их.
— Но…
— Знаю, Тимофей Федорович. Разрушать — мудрости особой не требуется. Но когда люди берут на себя ответственность, они обязательно должны думать о последствиях.
— Может быть, пройдемся по парку, — предложил Хлебников.
— С удовольствием, — сказал Прохоров.
От подъезда сразу начиналась тенистая сосновая аллея, по сторонам рос густой березняк, сквозь него просвечивала поляна. Они поднялись на взгорье, откуда открывался чудесный вид на Москву-реку. Они текла в голубой дымке по широкой долине, обходя холмы, похожие на вросшие в землю шлемы древних богатырей.
— Красота-то какая! — сказал Прохоров. — И тишина.