Звонил телефон, меня срочно разыскивали — уже взяты пленные и документы.
Капитан угостил меня на прощание кашей. Он был учтивее, чем вчера, — когда наступление, переводчики поднимаются в цене, я это уже усвоила.
Лошадь, как мне велели, я оставила, поручив свести ее подковать, и отправилась «голосовать» на дорогу.
«Рабочую колонну» уже вывели. Под ленивым присмотром двух пожилых дядек-солдат, на виду у тех, кто проследует по этой армейской дороге, они ковырялись на обочине, вроде бы откапывали кювет, прислушиваясь к тому, как гремит на фронте.
— «Катюша»! О-о! Поразительно!
— Плохо там сейчас. Капут! — негромко говорили мне немцы, пока я шла вдоль колонны. А черный немец с разрисованной брезентовой куртке воткнул в землю лопату, уперся подбородком в черенок, дожидаясь, когда я подойду ближе.
— Медхен, скажи, как скоро нас будут расстреливать?
Я растерялась.
— Кому вы нужны!
А фельдфебель заорал, подступая к нему:
— Заткнись, свиное отродье! — Бабьи щеки его несчастно и возмущенно тряслись.
Наш дядька-солдат подергал его за рукав:
— Ну-ну, фриц, потише! Из себя не больно-то выходи. Налетает то и дело, как петух, на него, на черненького, — объяснил он мне.
Я пошла дальше и слышала, как фельдфебель все еще продолжал орать:
— Шваль! Паникер! Тряпье! — И еще какие-то ругательства. Он не знал, как унять катастрофу.
Перед поворотом дороги я оглянулась, увидела в последний раз немцев, пригнувшихся к лопатам, размахивающего руками фельдфебеля.
Все еще гремело над землей, грозно, мощно и победно. Впереди дорога была выстелена осиновыми хлыстами, и каждые сто метров попадались дощечки — участок командира такого-то.
Внутри у меня была такая карусель, такая блажь, что, усаживаясь на комель на участке сержанта Устинова, я подумала: и в мирной Москве вот так бы: участок дворника такого-то. У кого чище?
Но еще до того, как меня подобрала полуторка, стало накрапывать. Дождь барабанил по крыше кабинки, заливая ветровое стекло. Дорога осклизла. Она шла под гору, и водитель вцепился в баранку.
— Лысая резина у меня. Хоть бы трофеев каких раздобыть. Смениться нечем.
Лило. Это был не дождь — потоп.
— Природа! — с презрением сказал водитель. — Заодно с ним.
Мы скатывались вниз. В низине сбились машины. Люди с почерневшими от дождя спинами таскали ветки, мостили грязь.
Мой водитель рванул в объезд по кочкам. Что-то ударило снизу, и машина села на дифер.
Мы вышли из кабинки. Дождь поливал нас. Санитарная машина с ранеными не могла разъехаться с бензовозом, и стон моторов висел над дорогой.
Не таясь противника, в пешем строю месило густую грязь, тащилось войско на подмогу наступающим.
Сюда на дорогу приполз слух о бедствии. У Городского леса танки засасывало в трясине, и эти несчастные «Черчилли», «виктории» с никудышной броней враг решетил, как мишени.
Откуда-то взялся Пыриков в развевающейся плащ-палатке, с автоматом на груди. Разведчик Пыриков, пролаза. Как только он набрел на нас? Он расторопно повел меня в сторону от дороги, полем, куда-то туда, где находился перебравшийся ночью армейский К. П. Он шел по хляби, как бог, не спотыкаясь. Я в набрякших, заляпанных глиной, огромных хромовых сапогах едва поспевала за ним, и казалось, этому теперь не будет конца, под ногами нескончаемое месиво, а впереди — тоненькая шея и оттопыренные хмурые уши Пырикова.
Он вдруг остановился, обернувшись, с усмешкой сообщил: американец, говорят, потаскавшись по частям, спросил вдруг бутерброд с икрой. Маленький кусочек хлеба, намазанный черным.
Столы банкетные наготове зазря держали, а тут не смогли угостить. Нет икры.
Дождь припустил. Он шлепался об пилотку и плечи, мчался струями по лицу и с подола шинели за голенища сапог.
Все скрылось за дождем. Наши приготовления к приезду американца, суета, мое взвинченное представление о том, что и я чему-то содействую, когда вчера догоняла его на лошади. Смыло и самого американца, желающего что-то вычислить. Но что же? Этот дождь? Хлябь и твердь? Гром артподготовки и внезапную тишину перед атакой? Новобранцев, прикрытых зеленой веточкой? Стон машин с ранеными, застрявших на размытой дороге, и это: «Медхен, как скоро нас будут расстреливать?»
Мы все шли и шли. Нам надо было прийти в деревню Вотюково.
Поле кончилось. Навстречу нам из рощи вышли двое раненых. Один из них, с бурым намокшим бинтом на голове, без пилотки, в расквашенной дождем, неподпоясанной шинели, волок прикладами по земле две винтовки, свою и товарища, зажав дула под мышками. Он обшарил нас белесыми, невидящими глазами, не ища ниоткуда помощи. Постоял, пригнулся, взвалил на спину винтовки и, шатаясь, потащился по раскисшему полю впереди товарища.
Мы обогнули рощу, и за ней открылся вид на деревню Вотюково. Трубы. Одни трубы, остатки сгоревших жилищ, черные от огня. Где-то здесь под землей расположилась наша разведгруппа. Мы пришли.
1963
Анциферову я увидела, возвращаясь от топографов с новыми картами. Она шла, глядя себе под ноги, кутаясь в серый платок. Чуть отставая от нее, плелись женщины — враждебный эскорт. Она поднялась на крыльцо и, не обернувшись, скрылась в сенях — только взвизгнула подскочившая и тут же упавшая щеколда.
Провожающие стали неподалеку от дома, и одна из них, долговязая, в немецких сапогах с короткими голенищами, погрозила на дверь:
— Покаталась на рысаках, попила кровушки нашей — и хватит!
Я тоже поднялась на крыльцо и вместе с замешкавшейся в сенях женщиной вошла в дом и слышала, как она спросила с порога, ни к кому не обращаясь:
— Велели прийти сюда?
— Садитесь, Анциферова, — сказал майор Курашов. Она села и слегка спустила с плеч платок.
— Вы когда перешли линию фронта?
Она сидела очень прямо, очень женственно, придерживая на груди охватывающий ее по спине платок, и смотрела поверх головы майора, не отвечая.
— Пришла чего? — спросил капитан Голышко.
— Детей поглядеть.
— Поглядела?
Новые карты я сложила стопкой на лавке. В этих картах — наша надежда на продвижение: новые названия, новые высоты и болота. Я застучала на машинке. Мне нужно было перевести приказ противника о запрещении местным жителям появляться на улице К. Маркса и прилегающих к ней кварталах. На основании таких данных капитан Голышко строит догадки о характере немецкой обороны в этом районе Ржева.
Останавливаясь, я слышу голос Курашова:
— Как же так с ним получилось, Анциферова? С вашим мужем?
Она смотрит в окно и мнет концы платка. — Его обязали… По его специальности…
— По специальности он — изменник родины, — вмешивается Голышко. — Он ведь в Ржевской управе служит, начальником транспортного отдела?
Она молча кивает, по-прежнему глядя в окно.
— Как же он отпустил тебя? — спрашивает Голышко.
— Не отпускал. Сама.
— Что-то не верится. И смотрите — цела-целехонька, фрицы ее не прихлопнули.
Она молчит — не подступишься.
— Не побоялась, значит, ни немцев, ни нас.
— Дети ж мои тут, у моей матери в деревне. Еще в марте их у немца отбили… Где мои дети, там и я должна быть…
— До войны он привлекался? — спрашивает ее Голышко. Он ясен и строг и не верит ей, считает — она прислана немцами.
— Надо будет вам обратно идти, — вдруг говорит молчавший майор Курашов. — Непонятно разве?
Она, глубоко вздохнув, кутается в платок и встает.
* * *
— Хоть бы вы, товарищ командир, арестовали ее хорошенько! — весело говорит Голышко толстогубая девка из группы поджидавших у крыльца.
Анциферова в сером платке на плечах, в черных полуботинках на венском каблуке уходит домой в деревню Виданы.
— Вам что, легче б с этого стало?
— А то что ж, — утвердительно быстро произносит толстогубая, косясь куда-то в сторону через плечо себе.
Голышко разъясняет, хотя и сам он сомневается, так ли это: Анциферова, мол, за мужа не в ответе. Долговязая женщина в немецких сапогах, слушая его, кивает.
— Правильно! Пра-ильно, — на разные лады подтверждает она недоверчиво.
Деревня, в которой мы стоим, отбита у немцев еще зимой, в марте. Уцелело в ней не больше трети изб. Это все, что удалось спасти от пожара. Живет здесь полуколхозный-полугородской люд — до войны почти в каждой семье кто-нибудь работал в Ржеве. Теперь в уцелевших домах и банях настилают солому на пол. Спят вповалку. Тут же возле себя держат мешки с зерном, узлы с барахлишком.
Хозяин дома, где я ночую, старик Петр Тихонович недоволен:
— Набились. Как вши на гашнике.
Его жена, Анна Прохоровна, относится к своим погорельцам куда терпеливее: