— Оставь, Женя, пистолетик, а то нарвешься на патруль — отнимут. Надеюсь, проститься зайдешь?
— Зайду, конечно. — Она вынула пистолет, кинжальчик, которые он положил в ящик письменного стола. — А вечером вы будете дома?
— Наверное. Думаю, что пока в резерве, разрешат жить на квартире.
— Тогда — привет, до вечера, — махнула Женька рукой.
Ушакову надо было явиться в управление резерва к десяти ноль-ноль, и после ухода Женьки он принялся за уборку комнаты. Пришлось оправить постель, где спала она — сама сделать не догадалась. Видать, не приучена была дома убирать за собой, Ушаков усмехнулся, подумав, какой подарочек достанется командиру взвода разведки Леше, если окончится для него война благополучно и женится он на этой пигалице.
Сам Ушаков почему-то не очень надеялся остаться живым, хотя непосредственно в боях и не участвовал. Но когда ползешь по проселкам на нагруженном снарядами ЗИСе, зная, что любая бомбежка грозит взрывом груза и не только при прямом попадании, когда уже все равно, но и от детонации, а этих бомбежек на его путях-дорогах было предостаточно, то поневоле приходилось как-то смиряться с мыслью о возможной гибели, иначе просто трудно было бы делать дело, для которого предназначен. Последнее его ранение было осколочное, от мины, когда разгружались около передовой и попали под обстрел. Водителя убило, он-то и принял на себя всю массу осколков разорвавшейся слева от машины мины и, по существу, спас жизнь сидевшему справа Ушакову.
В управлении ему разрешили жить на своей квартире, так как мест в общежитии не хватало, но он должен был каждый день приходить и справляться насчет назначения. Из центра города он пошел пешком. Было приятно, но как-то странно бродить по московским улицам, оживленным и многолюдным, как будто и войны никакой нет. По дороге позвонил он из телефона-автомата в Гушосдор, где работала его однокурсница, жена, а теперь, может, и вдова его друга — Димы Иноземцева, который пропал без вести в первые месяцы войны. Она была обрадована его звонком, по голосу чувствовалось, что взволнована, и после нескольких фраз пригласила его вечером к себе. Он пообещал, но, вспомнив о Женьке, добавил, что, вероятно, не сможет прийти, если к нему заглянет один фронтовой товарищ, но он тогда позвонит.
Женька не пришла ни в семь, ни в восемь часов, и Ушаков, написав записку, что вернется в одиннадцать вечера, и пришпилив ее к своей двери, отправился к Руфе Иноземцевой, благо жила она сравнительно недалеко.
Она была красива и в институте многим нравилась. Нравилась она и Ушакову, и сейчас он шел к ней, немного боясь, что за три года войны она поблекла, постарела и он увидит совсем другую женщину, но был приятно удивлен — его встретила та же Руфина, лишь немного похудевшая, но ставшая от этого даже интересней. Заметно было, что она приготовилась к его приходу, была приодета, подкрашена. Она обняла его, чмокнула по-дружески в щеку. В комнате уже ждал Ушакова накрытый стол с вполне приличным ужином и графинчиком водки.
— Как я рада, Миша, — почему-то шепотом и с каким-то придыханием сказала она. — Давай сразу садиться за стол, я голодна, да и ты, наверно…
— Я тоже рад тебя увидеть, — ответил он, присаживаясь к столу. — Никаких новостей нет?
— Нет, Миша… Дима либо погиб, либо в плену, что равносильно смерти. Я пытаюсь примириться с этим, но, увы, ничего не выходит.
— Надо надеяться, Руфа, — сказал он, а потом, поглядев на нее, заметил: — Ты неплохо выглядишь.
— Да? Стараюсь не распускаться. Благодарю за комплимент.
— Насчет комплиментов, сама знаешь, я швах. Я сказал правду.
— Знаю. Тем более это приятней для меня. — Она взяла графинчик и разлила водку. — Что ж, за встречу, Миша.
— Да. И за Диму. И за победу.
Она кивнула, и они выпили. Что-то из закуски было наверняка из коммерческого магазина, например, аппетитная и очень жирная селедка, которой и закусил Ушаков первую рюмку. Руфа налила по второй, и после нее он почувствовал себя как-то спокойней — в первые минуты он ощущал неловкость: пришел живым к жене пропавшего без вести друга. Чувство какой-то вины и неловкости томило всех живых, когда они встречались с матерями или женами погибших.
Разговор поначалу не очень клеился. Руфина рассказала немного о работе, что очень устает, что карточка Р-4, которую получает, явно недостаточна и что вся зарплата уходит на еду, — приходится прикупать в коммерческом, но слава богу, что они есть, все же с получки можно что-то купить хоть по граммам. Пожаловалась она, что обносилась, что ходит в чиненых-перечиненых туфлях, что шуба вся вытерлась, и в ней просто неприлично ходить и что это страшно угнетает ее — она перестала ощущать себя женщиной… Ушаков заметил, что на ней совсем неплохое платье и что зря она прибедняется.
— Я не прибедняюсь. Просто привыкла быть хорошо одетой. Ты знаешь, что после института мы с Димой неплохо зарабатывали… — Она немного помолчала, а потом спросила: — Тебя на фронте никто не окрутил? — И улыбнулась.
— У нас в автороте нет женщин, Руфа. Да и не до этого.
— Когда вернешься, у тебя будет великолепный выбор. Будут вешаться на шею женщины всех возрастов.
— Еще надо вернуться, Руфа… Война еще не кончилась, и всякое может случиться.
— Да, а у нас, женщин, — задумчиво протянула она, — впереди ничего нет. Как-то странно и трудно жить без будущего.
Ушаков что-то возразил, сказав, что она и молода и красива, что ей-то нечего особо беспокоиться, но она резко перебила:
— Брось, Миша, все это слова.
Она налила еще водки и попросила закурить. Сделав две нервных затяжки, она подняла рюмку и, усмехнувшись, сказала:
— Ладно, давай выпьем за будущее, хотя оно и очень туманно.
Потом они вспомнили институт, однокурсников, которые сейчас кто где, но в большинстве на фронтах, вспомнили студенческие любови, романы, немного посмеялись, немного погрустили… И тут она неожиданно спросила, вроде бы небрежно, но дрогнувшим голосом:
— Кажется, я тебе нравилась, Миша?
— Да, и очень, — не стал скрывать он, улыбнувшись.
— А сейчас? — вскользь бросила она.
— Наверно, и сейчас, Руфа.
Она опустила глаза, долго молчала, а затем тихо сказала:
— Я очень одинока, Миша… Очень.
Ушаков, мало искушенный и неважно знающий женщин, вначале не придал значения ее последним словам, но когда взглянул на нее и столкнулся с ее напряженным, будто бы чего-то ждущим взглядом, понял, что слова эти не зря и что если сейчас он подойдет к ней, обнимет, то она не отстранит его… Но, поняв, он отвел глаза, хотя и обдало его жаром, хотя и забилось сердце, и поспешно пробормотал:
— Надо верить, Руфа, что Дима жив…
— Увы, Миша… Только не надо банальностей, — поспешно добавила она, увидев, что он собирается что-то сказать. — Все, что ты мне можешь сказать, я уже давно знаю. Почти три года я как мертвая среди живых, и больше не могу…
— Я понимаю тебя, но таких, как ты, миллионы…
— Думаешь, от этого легче? — Она горько усмехнулась. — Я боюсь одиночества, Миша. На работе легче, там люди, а дома… дома просто страшно. Поэтому-то я так и обрадовалась, что ты позвонил, что пришел… Хочется забыться хоть на миг и не думать ни о чем… Хотя бы на миг,повторила она, вздохнув.
Ушакову как-то не хотелось думать, что этим разговором Руфина зовет и его в это "забытье", но ее взгляд был настолько откровенен, что сомневаться не приходилось. Что ж, он бы тоже был не прочь броситься в это "забытье", если бы смог выкинуть то, что выкинула из головы она. Но не мог. Ведь только стоит представить, что Дима жив, как все, что может произойти между ними, окажется самой настоящей подлостью, которую ничем не оправдаешь и ничем не искупишь.
Руфина опять наполнила рюмки и, не став дожидаться его, залпом выпила — ей, видимо, хотелось опьянеть. Ушаков же отодвинул свою рюмку. Она поднялась, подошла к нему, потрепала рукой его волосы и сказала, смеясь:
— Ты все такой же увалень, Миша… Почему не пьешь?
— Что-то не хочется.
— Врешь, Миша. Ты боишься.
— Кого? — улыбнулся он.
— Меня… Но ты не бойся. — Она опять провела рукой по его голове. — Я поняла, что у тебя есть женщина…
— Да нет у меня никого, — перебил он.
— Тоже врешь… И не изображай из себя святого Антония, — добавила, когда он сделал протестующий жест. — Сейчас будем пить чай.
За чаем они перебрасывались вялыми репликами. Руфина как-то сникла, ушла оживленность и приподнятость, с которыми она встретила его, и перед ним сидела очень и очень усталая женщина с потухшим взглядом. Расстались они прохладно, она даже не спросила его, сколько времени он пробудет в Москве, и не пригласила заходить. Было ощущение принужденности, неловкости какой-то, и он облегченно вздохнул, когда спускался по лестнице. Хотел он сказать на прощанье Руфине, что надо верить и ждать, но не сказал, убедившись, что ей не нужно это, что она для себя все решила.