и торопливо перекрестился:
— Бог свидетель: коли устоим в этой сечи — вернусь к отцу Иову и своим топором выстрою ему храм Божий. Людей-то по сёлам окрест много живет, а церкви Божьей не сыскать: за версты в Кострому ходят.
Он вновь надел шапку. Тем временем Сергей опять оглянулся на поле перед ними — татарская «туча» теперь покрывала его, как саранча посевы.
— Что, братие, — сказал Пахом. — Дадите со мной обет такой?
— Дадим, — нестройно ответили остальные. Сергей молчал, но потом, увидев устремленные на него взгляды, быстро добавил:
— Да, и я тоже, конечно… простите, задумался…
Вдалеке ужа слышалось ржание татарских коней. Сергей только крепче сжал рукоять копья. Дать-то обет легко, а вот как его исполнить?
* * *
Увиденное во сне Сергея не удивило, но озадачило. Он хорошо знал то место, о котором говорили воины. Из Костромы, вернее, из деревни Некрасово, происходил его род, там жил прадед Сергея и его тезка — в честь его Сергея и назвали. Прадеда Сергей всегда величал «дед Сережа», и тот выделял его среди многих других своих внуков и правнуков. Это он Сергею рассказывал — и про то, как горстка ратников отстояла Кострому от татарской орды — потом это назовут «битвой у Святого озера», хотя сражались, строго говоря, не у него, а за Волгой; и про то, как ополченцы Минина и Пожарского разбили здесь войско Тушинского вора — ляхов да наших вероотступников.
Верующим был дед Серёжа. Веру свою нашел он в окопах Сталинграда. На войну комсомольцем уходил. Сам он об этом Сергею и рассказал:
— Год мне до призыва оставался, когда фашист напал. Я, конечно, в военкомат. Ну, там долго не рассусоливали — определили в матушку-пехоту, сборный пункт маршевой роты — на вокзале. Явиться на следующий день.
Пошел я домой, в путь-дорогу собираться. Мать, конечно, в слёзы, сестры туда же. А прабабушка моя, Вера Иустовна, царствие ей небесное, старая была, все на печи лежала, даже летом мёрзла, кое-как с печи слезла, отвела меня в сторонку и говорит:
— Как солнце зайдет, пойдешь со мной. Дело у меня до тебя есть.
Прабабушку свою я любил, но и боялся. Что-то в ней было особое, будто не от мира сего. Бывало, как в комсомоле учили, заведу я дома разговор какой про религию да поповщину, а она глянет строго — и слова, как ком, в горле застревают… Вечером вышел во двор, дождался, как за лесом последний отсвет заката погаснет, — она уж тут, как тут. О клюку опирается, идем, говорит. Недалече идти.
Ну, пошли мы к Святому, вернее, сначала к часовне. Там тогда сенной склад был. Бабушка Вера двери открыла — они раньше с внутренним засовом были, а ключ-журавль у каждого в деревне был. Вошли внутрь. Она стала на колени и молится, я жду. Хотел было закурить, да не успел. Светлее стало в часовне, словно свечи зажгли, хотя какой там огонь, если сено сухое вспыхнет — пожар на всю деревню. На стене восточной вдруг пятно света образовалось, и, ей-богу, почудилось мне, что в этом кругу света лик Спаса появился. Строгий такой, спокойный…
Я глаза зажмурил, открываю — будто и не было. Темно в часовне, как и полагается по законам физики. Бабушка домолилась, стоит, на клюку опираясь. В руках сверток держит.
— О тебе я молилась, — говорит. — Чтоб с войны вернулся живым да не калекой. Долгой война будет. Твое поколение, почитай, все поляжет. Из твоего класса в школе ты один и вернешься.
— Да что ты говоришь! — возмутился я. Мы-то тогда, фильмов насмотревшись, «Если завтра война» и все такое, думали — обойдётся малой кровью да на вражеской территории.
— Что есть, то и говорю, — ответила она. — Возьми то, что даю, и сохрани. На груди носи, там и петелька есть. Будешь носить — вернешься еще к своей Любушке (эх, прозорливая же была; я тогда еще к прабабушке твоей и не сватался, только ходил и смотрел; она самая красивая была на всю Некрасовку, ежели не на всю Кострому), а коли снимешь или потеряешь — тут тебя смерть и найдет… Перед рассветом у ключей водой омойся, да и ступай на свой призывной пункт.
Знаешь, Сергуня, я хоть и молод был, и дурь комсомольская у меня в голове играла, как хулиган на баяне, а все ж сделал, как она велела. И поди ж ты! Дважды из котла выходил, под Смоленском и под Брянском. У Истринского водохранилища один из роты остался, когда немцы на Истру перли.
Потом Сталинград. Там, помнится, отправили меня в разведку, я бабушкин подарок снял и в землянке оставил, и что ж? Обнаружили нас, из минометов накрыли, едва до своих добрались, а Славку Вотякова осколок мины уже на нашем бруствере догнал — втащил я его в окоп, а он мертвый. Больше бабушкиной котомки я не снимал, разве что в бане. Эх… как война началась, все мы комсомольцами были, религия — опиум для народа, бессмертная душа — вредоносный атавизм… А помню, после Курска в бане мылся — гляжу, нательные крестики, почитай, у половины. Где они их только брали…
Курск прошел. Брянск со Смоленском обратно освобождал. Потом Минск, потом Южная Польша — у Зеленой Гуры три дня так нас бешено атаковали эсэсовцы — на минуту глаз не сомкнул за трое суток. Опять из роты нас трое осталось — я, Миша Кустодиев да Вася Цыганчук. Жаль, в Берлин не попал, накануне осколком в плечо долбануло, по кости только чиркнуло, а все равно в госпиталь направили. Да ладно, правильно направили — кость хоть и не задета, а рука онемела и лишь через неделю отошла. С такой рукой трехлинейку не удержишь — какой из меня при такой позиции вояка?
* * *
Для Сергея дед Сережа всегда был героем. Хотя он, конечно, и был героем — его пиджак, в котором дед ходил на разные торжественные мероприятия, украшал целый иконостас — ордена Красной Звезды, Славы третьей степени, Отечественной войны второй (потом, на сорокалетие Победы, и первую добавили), а уж медалей-то — не счесть. Дед Сережа Сергею-младшему внимания много уделял — и плотничать его учил, и кирпичи класть; и на рыбалку с ним ходил, и в лес по грибы; и читал ему, и истории разные рассказывал… И в храм его привел дед Серёжа, и на Святое озеро сам водил, и часовню у него показывал.
Часовня