— Обязательно, — ответила Валя.
Весенний закат угасал. Буфет стал почти невидимым, и только зеркало еще слабо поблескивало на стене. Наташка сидела не двигаясь, сжавшись в комочек, и Валя видела, как сверкают ее светлые глаза. Валя села рядом с сестрой, обняла ее и прижалась к ее теплому, но неожиданно неподатливому телу. Наташка не двинулась, не повернула головы. Она смотрела в зеркало так, точно в нем отпечаталась заломленная фигурка Ани. Из-за тусклых окон доносился слитный шум шагов — проходила воинская часть. Точно освобождаясь от Валяных рук, Наташка зябко передернула плечиками и спросила:
— А что было дальше?
Валя ответила не сразу. Она все еще думала о Севе, решая, что же толкнуло его — любовь или дружба и есть ли разница между этими двумя чувствами? Думала об Ане, понимая, что он, мертвый, ценой своей жизни сделал Валю ответственной за новую, третью жизнь. Думала и о том, что Аня даже не спросила, а что же было с ней, с Валей? Валя ей безразлична. Она не существует для нее. Права ли Аня в своем эгоизме, и эгоизм ли это? Может быть, это и есть высшее самоотречение, после которого ни ты сама, ни кто-либо из окружающих не имеют никакой ценности, если они не служат тому делу, ради которого человек отрекся от самого себя?
Это мучило ее больше всего, и она стала рассказывать Наташе все, что случилось с ней после того, как она поднялась на ноги из сыпучего снега.
…Начиналась метель. Деревья скрипели все настойчивей и жалобней. Валя то отходила от цепочки трупов, то возвращалась назад — с ними, мертвыми, но своими, было не так одиноко, не так страшно. Когда рассвело, она еще раз прошла вдоль цепочки и заметила, что один из бойцов — донской казак, угловатый, сумрачный и замкнутый Василий Нечаев — жив. Из снега, в который он уткнулся, выбивалось едва заметное облачко пара. Оно вначале испугало Валю, потому что в эти минуты мертвые были не так страшны для нее, как живые. Потом она подошла к Нечаеву, просунула руку за воротник и ощутила слабое, исчезающее, но еще живое тепло. Оно как бы вернуло ее к жизни.
Толком не подумав, что и как нужно делать, Валя начала действовать — сказались тренировка, занятия в разведывательной группе. Эти полуинстинктивные действия все уверенней и жестче раскрывали перед ней ужас случившегося. Связывая лыжи, укладывая на них Нечаева, она уже поняла всю безнадежность своего положения, но сознание, что она отвечает за жизнь человека, сдерживало ее животное стремление убежать, скрыться из леса. Долг, товарищество, все, что было воспитано в ней школой, пионерским отрядом, комсомольской организацией, всем строем советской жизни, оказались сильнее ее контуженного ужасом мозга, ее надломленной души.
Она оттащила раненого почти за километр от страшного места, нашла в овражке уютный закуток, очистила его от снега, устлала лапником и заставила себя снова вернуться к мертвой цепочке. Ворочая смерзшиеся, уже позванивающие тела, она стаскивала с них маскировочные халаты и стеганые куртки, снимала вещмешки с патронами, продуктами и сносила их к своему закутку.
В голове стучали молотки, огненная точка в затылке нестерпимо легла, и тело было противным — мягким, податливым. Но Валя двигалась, как заведенный автомат. Она сделала шалашик, раздела раненого, водкой обмыла ему раны на груди, перебинтовала, укрыла стеганками. Немецкая пуля попала в голову бойца вскользь, под тем счастливым углом, который позволил ей не пробить кость, а срикошетировать от нее и, обогнув череп под кожей, выйти наружу.
По ночам Валя разводила маленький костерчик и грела воду. В нее вливала водку, крошила шоколад и сало. Этой невероятной смесью она кормила раненого и ею же питалась сама. Замерзая, она делала несколько глотков из фляжки и вливала водку в рот Нечаеву. Трудно сказать, что помогло — чистый ли воздух, мороз, водка или могучее здоровье Василия Нечаева, но на седьмые сутки он приоткрыл глаза, пошевелился и снова потерял сознание.
В этот же пасмурный день Вале показалось, что орудийный, ранее едва слышимый гром, как будто приблизился. Она вяло подумала, что, может быть, фронт подойдет ближе. Но это ее не обрадовало: тогда ближе подойдут и немцы.
Потом она увидела, что в овраг спустились трое и остановились. Двое подхватили под мышки третьего и с решимостью отчаяния стали карабкаться на противоположный склон оврага. Валя уже присмотрелась к ним, увидела их изодранную одежду, странно черные пятна лиц и поняла: это свои, русские.
Она крикнула:
— Э-э-эй! Сюда!
Трое скатились в овраг и замерли. Лишь убедившись, что перед ними русский человек, подошли.
Они были странно похожи друг на друга — широкоплечие, приземистые, обросшие бородами, с широкоскулыми, костистыми лицами и провалившимися глазами. И только через некоторое время Валя начала отличать их друг от друга: Ивана — со светлой, прямой бородкой и маленькими, печальными глазами неопределенного голубовато-серого цвета, Григория — со спутанной, густой, отливающей рыжиной бородой и с очень большими, сильными руками и Хусаина — с почти черной курчавящейся бородой и живыми, острыми глазами, все время перескакивающими с предмета на предмет. Все трое были танкистами, бежавшими из плена.
— Три танкиста, три веселых друга, — невесело пошутил Хусаин.
Черные, замасленные стеганки были изодраны, шаровары — неумело зашиты. Сапоги у Григория и Хусаина перевязаны проволокой. На руках — самодельные варежки из мешковины.
Валя накормила своих гостей и напоила их водкой. Охмелев, они хотели было ложиться спать, но Валя посоветовала им вначале приодеться и рассказала, где лежат ее убитые товарищи. Григорий сощурился, почесал бороду и очень сердито посмотрел на девушку. Хусаин возмутился откровенно:
— С мертвяков не берем.
Валя ожесточилась. Такая разборчивость ей показалась странной: если бы они полежали под мертвым, если бы они повозились с беспамятным, грязным мужиком, они, вероятно, были бы не такими разборчивыми. Поэтому она сурово, почти резко ответила:
— Как хотите… Только с Нечаева я стеганок не сниму.
Григорий покосился на нее и, нажимая на мягкое, южное «г», спросил:
— Где ж они… залегли?
Валя рассказала снова. Григорий взглянул на Ивана, и тот медленно, соглашающе прикрыл свои светлые глаза. Григорий кивнул и коротко приказал Хусаину:
— Пошли.
Хусаин что-то сказал по-татарски — свистяще и зло, быстро и ненавидяще оглядел Валю, но пошел за Григорием; Иван устало смежил глаза и спросил:
— Так одна и управляешься?
— Одна.
— Не страшно?
— Теперь нет.
Они помолчали. Разморенный водкой Иван задремал. Задремала и Валя. Это состояние чуткой дремоты — без мыслей, без желаний — было тем самым состоянием, которое она сама, спасаясь от огненной точки, вызывала и которое, вероятно, спасло ее от осложнений. Как только мозг начинал работать четко, рождая связные картины и понятия, затылок зажигался болью, и Валя усилием воли отгоняла мысли, начинала возиться с Нечаевым, греть воду, уходила за дровами. Только бы не думать, не считать дни, не вспоминать и не мечтать. А когда это не помогало, она ложилась, прижималась к Нечаеву и, согреваясь, дремала.
Они тронулись в путь через день, когда три танкиста отоспались и немного окрепли. Нечаеву соорудили удобные плетеные санки: пока товарищи спали, мучившийся от боли Иван сплел корзинку. Сани тянули по очереди: Григорий, Хусаин и Валя. Валин автомат отобрал Григорий. К концу первой ночи они минули злосчастный овраг, в устье которого задержались разведчики, и пошли вдоль проселочной дороги. Перед самым рассветом неожиданно близко ударили орудия. Низкое холодное небо залилось багровыми отсветами. Они трепетали и передвигались, и казалось, что облака вдруг понеслись с бешеной скоростью.
Люди остановились и долго смотрели на отсветы, прислушивались к близкому слитному гулу. Слева, пробиваясь по заснеженной дороге, натруженно и обреченно гудели машины. Гул постепенно удалялся на запад. Потом он снова возникал и снова удалялся. Хусаин первый заметил это и шепнул:
— Фрицы драпают.
Иван молча наклонил голову. Хусаин рванулся и взял Григория за руку:
— Надо бить. Не надо пускать.
Григорий, как всегда, вопросительно посмотрел на Ивана. Тот опустил светло-голубые глаза и, ни к кому не обращаясь, ответил:
— Звания с нас никто не снимал…
Валя молча положила веревку санок. Иван понял этот жест и мягко приказал:
— Сиди здесь, а мне давай гранаты.
Слишком большая была разница в тоне Ивана — жестком, не терпящем возражений, когда он отвечал Григорию, и мягком, сожалеющем, когда он приказывал Вале, чтобы она не поняла: ее просто жалеют. Даже больше — в нее не верят, ее считают слабой и потому защищают. Может быть, и Сева просто защищал? Может быть, и он, не любя, не симпатизируя, просто защищал, потому что был уверен: она слабее?