На него смотрели сотни глаз павлопольцев, пригнанных сюда. Не так ли смотрели они на его головокружительные каскады, которые он не скупился показывать на ипподроме? Теперь он должен выглядеть не хуже. И тоже сказать что-то важное, чтобы уйти не бесследно. Но более всего хотелось ему сейчас, чтобы здесь, на площади, оказался Костя Рудой.
Лахно единственным глазом (один глаз его затек) оглядывал площадь в надежде увидеть в толпе Рудого, но не находил. Тогда Лахно решил позвать его, как некогда позвал Остап своего отца Тараса Бульбу.
Набрав воздуху, он крикнул, но из груди вырвался хриплый шепоток:
— Костя, видишь ли ты это?
— Не повылазило твоему Косте, — грубо сказал полицай, стоящий рядом и поддерживающий капитана под руку. — Стой, молчи, пока приговор. Мастаки вы все орать за Родину...
И вдруг все услышали над площадью звонкий голос. Кныш! Откуда взялись силенки у него?
— Товарищи! — кричал он. — Расскажите нашим про это... Пусть отомстят гадам, пусть всех до одного уничтожат!.. Не будет пощады... За Родину... За...
Лахно с благодарностью подумал: «Вот хорошо... спасибо тебе, поэт!»
Полицаи, стоявшие рядом, одним рывком вскочили на табуретки и сдавили с обеих сторон Лахно, подтягивая его к петле. Он последний раз глянул в небо и увидел вдруг на нем бесшумный след зеленой ракеты. Она взлетела как бы в ответ на призыв поэта, которому полицай — Лахно видел это — зажал рот рукой.
Знаешь ли, читатель, что такое линия фронта?
Мелколесье и мирные овражки с ноздреватым тающим снегом, одинокие, замшелые, вечно дремлющие хуторские домишки с соломенной стрехой, застывший колодезный журавель с поржавевшей цепью от ведра и вымершие улочки села, изрытые траншеями, ходами сообщений и артиллерийскими позициями.
А может, это обыкновенная, воспетая Гоголем украинская ночь, прошитая трассирующими пулями, освещенная бледными, как череп висельника, чужими ракетами, всполошенная частыми разрывами снарядов и авиабомб? Или, напротив, томительная и грозная тишина, готовая вскричать тысячью голосов, застонать единым солдатским стоном, захрипеть одиноким предсмертным хрипом обреченного часового?
А может, это одинокий дымок походной солдатской кухни, в которой вскипает приперченный борщ для разведроты, отправляющей своих храбрецов через ту самую пресловутую линию фронта за «языком»? Или вдруг какая-нибудь безмолвная, хотя и наезженная, профилировка, разделяющая два мира, две армии, как миг озарения разделяет жизнь и смерть, любовь и ненависть? Черт его знает, что такое линия фронта, если таковая действительно существует в природе и на войне.
Тому, кто пересекал ту линию по воздуху, виделась она с высоты птичьего полета опасной черной немотой, готовой вонзить в крыло или фюзеляж огненную мету и навечно поколебать плавный ход фанерного разведчика. А может, полыхала та чернота огнями пожаров и вспышками орудийных залпов, захлебывалась пулеметной скороговоркой, сверкала судорожными молниями бомбовых разрывов... Кто знает, что такое линия фронта, пусть расскажет по-тоннам подробности этой адовой черты: как она широка, сколько тонн смертей и унций страха заключено в каждом метре той линии, какой огневой начинкой снабдили ее штабные кулинары обеих сторон, обоих миров.
Говорят еще, что линия фронта бывает по водному рубежу. Вот в сорок первом году такая линия протянулась по голубому Днепру. Людям, оставившим его берега, его острова и заросли, его солнечный плес, чудилось, что и вода, и песок, и прибрежный кустарник изменили цвет, потеряли запах. Ничего подобного! Днепр оставался прежним, и только всплеск снаряда, или разрыв авиабомбы, или скороговорка автоматов то там, то тут нарушали осеннюю устоявшуюся тишину. по левую сторону Днепра еще держали оборону части Красной Армии, а на Правобережье хозяйничали оккупанты: четкая, ясно выраженная линия фронта.
Потом линия фронта переместилась. Ее гибкость и подвижность можно было наблюдать на штабных картах. Она обозначалась красными флажками и неуклонно двигалась на восток, в глубь страны. Каждый день миллионы рук во всем мире прикасались к флажкам, укрепляя их на новых рубежах, и столько же рук сжимали винтовки и автоматы под шквальным огнем врага, под ударами авиации в кювете или окопе, в лесу или на открытых полях перед безымянной высотой, которую нужно во что бы то ни стало взять.
Бывает еще линия фронта — дом. Отдельно взятый, обыкновенный дом, равный крепости, где засели солдаты я командиры, решившие погибнуть, но не сдать врагу этой точки...
Как бы то ни было и что там ни говори, а то — страшная линия, и черт ей не брат. Переходить ее — все равно что ступать по раскаленной жаровне, и все сказки детства — про темный лес и Красную Шапочку, про ведьм и русалок, про ступу с Бабою Ягой и Кощея Бессмертного, про лешего, хозяина лесных чащ и тропинок — ничто по сравнению с той безмолвной и кричащей жутью, именуемой линией фронта.
Далеко не каждому выпадает в жизни такое испытание — перейти линию фронта.
Генке Симакову выпало.
Он сказал матери, что идет на менку со взрослыми — собрался давний приятель отца Кальмус Иван. Мать не поверила. «Врешь, — говорит, — все тебя в могилу тянет, как отца. Все вы сговорились порешить меня, жизнь укоротить. Но не забудьте, что еще троих надо вырастить: хоть при какой власти, а жить они должны. Хватит, что отца убили, теперь тебя ведут, как бычка-дурачка...» Генка, повзрослевший, раздавшийся в плечах и окрепший, хоть харчей ему и недоставало, дергался и шмыгал носом — значит, нервничал и выражал недовольство речами матери. Более того, он досадовал: мать раскусила его. Конечно, он идет на опаснейшее дело, но с тех пор, как связался с отцовскими дружками, что против немцев, он ничего не боится и ищет только, где пострашней да поопасней. Сперва познакомился с Бреусом на квартире Маринки-блондинки. Тот взял его на примету, посылал несколько раз с заданиями на хутора, доверял расклеивать и разносить листовки. На этот раз ему поручили перейти линию фронта и связаться с любой частью Красной Армии, какую встретит.
Он должен добраться к командиру дивизии и рассказать о положении в Павлополе, что город как пороховая бочка — стоит только поднести спичку, чтобы она взорвалась, то есть вспыхнуло восстание. Значит, очень важно поторопиться войскам, чтобы как можно скорее приблизиться к городу, иначе немцы могут упредить наших. Генке очень понравилось военное слово «упредить». В ворот его пальтеца вшили записочку, которая должна была удостоверить слова мальчонки перед командованием Красной Армии.
К станции Барбаровка Генку подкинули на подводе, слегка загруженной зерном. Правил ездовой Семен Бойко, а рядом с мальчонкой сидел полицай с важным пропуском к барбаровской мельнице — смолоть зерно. От Барбаровки Генке предстояло идти на хутор Домаха, а затем — на Лозовую, где он наверняка встретит своих: уверенно говорили, что наши снова под Лозовой и крепко за нее зацепились.
Неподалеку от станции Генку высадили. Бойко пожал ему руку, а Сидорин попытался поцеловать. Генка вырвался и убежал.
Вчера усатый дядька растолковывал Генке, куда и как добираться, водил пальцем по замусоленной карте, называл населенные пункты «по пути следования», но Генка запомнил только название одного хутора — Домаха и станции Жемчужная да Лозовая, где, по словам подпольщика, пролегала линия фронта. Она обернулась проселочными дорогами, утопавшими в весенней распутице, балками и ложбинами, перелесками и ручьями, подмерзающими к ночи, даже какой-то разбитой станцией, где на развороченных бомбами путях, словно взбесившийся, стоял торчком паровоз. Генка, наверно, на всю жизнь запомнил эту картину дикого разрушения, хотя всю дорогу его преследовали приметы разбойной войны: сожженные хаты с уцелевшими кирпичными трубами и закопченными печами, окопы и траншеи, залитые талой водой.
Хутор Домаха остался позади. Генка пробирался тропками и обочинами дорог. Он удивлялся, что так мало укреплений встречает на пути. Видимо, линия фронта была очень подвижной. Иногда попадались и войска. Немецкие солдаты мирно шлепали улицами села, где-то чадила походная кухня. На окраине одного хуторка Генка увидел тяжелые орудия, обращенные стволами на восток, возле орудий прохаживались артиллеристы. Однажды он чуть не попался: в лесу набрел на костер, возле которого грелись солдаты — дымка Генка не приметил. Они что-то лопотали по-своему, курили сигареты, выглядели довольно добродушными, незлобивыми. Генка долго лежал на холодном снегу, боясь пошевелиться.
Уже затемно он постучал в дверь крайней хаты. Его впустила женщина, чем-то напоминавшая мать. Она накормила парня похлебкой и уложила, ни о чем не расспрашивая. Затем он, согревшись и разомлев на печи, спросил, как пройти на Лозовую.