Впрочем, узнай однополчане, что произошло сегодня в кабинете Одудько, наверняка удивились бы: «Гляди ты, наш Лахно каков!»
В роковой камере Лахно был не один. Тот, другой, лежал в дальнем углу, не подавая признаков жизни, и не мешал, таким образом, Лахно думать о своем. Лахно вдрогнул, когда его окликнули:
— Послушай... кто там есть?
— Я есть, — отозвался Лахно, преодолевая боль во рту. — Лахно. А ты кто?
— Щербак я. Из дорожной жандармерии. Слышал?
— Нет.
— Всех наших перебили. Кое-кто, правда, ушел. Я прикрывал... Перестрелку слышал?
— Так точно!
— Из военных, что ли?
— Так точно. Капитан. Кавалерист.
— Подпольщик?
Лахно промолчал.
— Да ты не бойся. Не стукач я. Все равно не сегодня завтра хана.
Поборов смущение, Лахно ответил:
— Да, подпольщик.
— Как твоя фамилия, сказал?
— Лахно.
— Не слышал. — И, помолчав, добавил: — Нет, что-то не слышал. С кем был связан?
— Рудого знаешь?
— Как же, «чин чинарем»? Так ты, значит, наш?
— Так точно.
— Может, знаешь, выступать-то собираются? Мы ждали подмоги, ох как ждали... Ну, видать, не с руки было нашим, потери могли быть большие...
— Да, возможно, ты прав. Если выступать, так наверняка. Штаб знает, когда и что, как орган управления войсками... — Лахно трудно было говорить, он шепелявил, но молчать уже не мог. — Знаю, что готовились. Штаб и начальник штаба есть. Вопросы связи, управления боем... подготовка... документация. Я тоже... как военный специалист... помогал... — Он почувствовал, как краска залила его лицо, как воспламенились ссадины.
Щербак не уловил его смущения. Он расспрашивал капитана о подполье, о делах и настроениях людей. Щербака почти не били, если не считать удара сапогом в пах, когда, раненного в плечо, захватили у станкового пулемета в развалинах маслозавода: он прикрывал отход. Он не знал, что сталось с остальными.
У Щербака была высокая температура, и поэтому говорил он возбужденно и нескладно.
— Сколько лет мне, спрашиваете? Двадцать три в феврале. Десятого. Жениться, да? Вы женаты, конечно, и дети есть. Ну, а я не достиг. В Осколе есть... с косичками... Все учился. Физиком хотел стать. Про тяжелую воду слышали? Пить хочется...
Щербак тут же забывался, а Лахно все думал о том, что есть на свете какая-то не зависящая от человека сила, выводящая его на единственно правильный путь — к правде. Этот путь порой невыносимо труден, но идти надо, и человек идет. Все тело горит, и кто знает, когда заживут следы расправы...
Он задремал, и в этой дреме к нему пришли целительные картины прошлого, динамичные и красочные, как в кинематографе: лошади с белыми гривами на галопе. Скакуны чередовались, и каждый замечателен был по-своему. Он видел себя молодым, сильным, и трубное ржание коней звучало в ушах и звало за собой.
Потом щелкнул замок в двери: к ним швырнули третьего. Слабый стон вырывался из его груди. Позднее, когда Лахно очнулся, он увидел, что новый жилец камеры — женщина. Все лицо ее было в крови, ей, кажется, повредили глаза, и, когда он спросил об этом, она кивнула. Подумалось, что она умирает. Он подполз и, приподняв ее голову, содрогнулся: слепая!
Он прижал ее к себе, и она чуть потянулась к нему. Лахно не замечал, как по его лицу текут слезы.
— Кто ты? За что они тебя так...
Она молча качнула головой.
В окно пробивался слабый свет, был ясный, тихий вечер февраля с прозрачной голубизной неба, с примороженными звездами.
— Кто там еще? — спросил Щербак. — Товарищ...
— Девочка... Что сделали с ней, сволочи!..
Щербак подполз, заглянул в лицо лежащей:
— Татьяна!.. Таня, верно?
Татьяна чуть пошевелила запекшимися губами.
Марину разбудил резкий стук в дверь. Неужто Степан?
Она ждала его каждую ночь.
Стук повторился.
Нет, не Степан. Значит...
Мать впопыхах набрасывала на себя одежды, кажется, зашевелился в своей комнате и селекционер, только вчера вернувшийся из деревни.
Вошли трое, впереди черночубый, который уже приходил однажды. Что ему надо?
— Обыск.
— Опять вы? Что же тут искать у нас, господин полицейский? — спросила Марина.
— Что-нибудь найдем, — Черночубый ухмыльнулся. — Ваша хата на перекрестке. Авось какие птички залетели погреться. Слыхала, что вчера было в городе?
— А мы-то какое имеем к тому отношение?
— Поглядим, дамочка.
— Предъявите право на обыск. Вот что.
— Вот оно, право, — Полицай похлопал по новенькой желтой кобуре, висевшей на боку. Он кивнул вошедшим с ним, и они направились в столовую, затем уверенно прошли в заднюю прихожую, откуда по приставной лестнице домашние поднимались на чердак.
Марина с матерью заторопились за ними. Черночубый преградил им путь, став у двери и ухмыляясь:
— Не торопитесь, дамочки. Айн момент.
— Ничего там у нас нет, господа. Можете не затрудняться. — Марина тоже улыбнулась, и только Зою Николаевну колотила мелкая дрожь.
— По лестнице на горище! — скомандовал старший. — Шукай правильно, не так, як мий батько шукав... — Он вытащил пачку сигарет и чиркнул зажигалкой.
— Постойте! — крикнула Зоя Николаевна и, колыхнувшись рыхлым телом, рванулась в прихожую, к лестнице.
Высокий полицай с черным чубом шагнул следом и схватил женщину за руку.
— Куда торопитесь, мадам? Против властей не можна так.
Зоя Николаевна вскрикнула от боли.
— Отпустите! Вы не смеете! — Марина гневно смотрела в насмешливые глаза полицая.
— Вы не смеете, — жалобно запротестовала хозяйка, потирая руку. — Я родственница генерала... у меня есть охранная бумага... Вы знаете, кто такой Рененкампф? Имейте в виду...
Марина досадливо поморщилась. Зачем она? Кто ее здесь поймет?
— Обыски идут везде, — миролюбиво объяснил старший, пыхнув дымом сигареты в лицо Марины. — Кого ищут — известно. На ваш дом имеется подозрение, хоть попрятались за немецким офицером, проверка, как хочете... Ладно, хлопцы, не лазьте на горище...
В это время наверху послышался детский плач. Кто-то звал маму.
— Вперед! — скомандовал черночубый, мотнув головой. — Ни с места! Ух ты ж, гадский род! Приказ читали германского командования? Вы арестованы и будете повешены. Ублюдков скидай сюда. Через их и мамашу достанем. Ах ты ж, гадский род, какие интеллигенты!.. Немецкого генерала родственнички!..
Но прежде чем полицаи выполнили приказ старшего, к лестнице бросилась Зоя Николаевна:
— Нет, никого там нет, вам послышалось, это кошка!! Заклинаю, если есть у вас дети или матери, не смейте туда... Вы же еще совсем молодые, вам еще жить и жить? не берите греха на душу, я вам в матери гожусь, слышите, вы?!
Ее грубо оттолкнули. Она упала, ударившись головой о стену. Но тотчас же вскочила и, не помня себя, бросилась на полицейского.
От неожиданности тот едва удержался на ногах. Площадно выругавшись, он выхватил из кобуры пистолет.
— Не смейте! — закричала Марина, заслоняя собой мать.
Раздался выстрел.
Черночубый рухнул на пол, цепляясь при падении за лестницу, по которой только что предстояло взобраться его помощникам.
На пороге стоял Ценкер с пистолетом в руках. Он держал его неловко.
— Он опять курил, этот тип... — сказал он. — Переведите им, Марина, чтобы уходили... Вэк! — скомандовал он, уже не ожидая слов девушки, которая в страхе прижалась к матери. — Вэк! Будет... расстрелять! — он поднял пистолет и проводил его дулом двух перепуганных полицаев.
— Теперь есть... zulaufen...[9] мит киндер... Ферштейн? Муттер тоже... бежаль...
— Господин Ценкер... господин Ценкер... — приговаривала Зоя Николаевна, не пришедшая еще в себя. — Милый... родной господин Ценкер...
— Вы знали, что здесь... наверху... — спросила Марина.
— Фрейлейн Марина, я ничего не знал, не знаю и не хочу знать. В городе творится ужасное. Он может взорваться от крови и гнева. Лучше ничего не знать, фрейлейн. Спасайтесь, не теряйте времени. Забирайте мать и детей. Куда хотите!
Все это он проговорил по-немецки. Марина поняла только одно: надо немедленно скрываться, бежать. Куда бежать? Она глянула в окно.
На улицах постреливали. Где-то на окраине горело, зарево освещало горизонт, и казалось, черная сажа падает на землю. Это был сухой февральский снежок.
Через некоторое время, проводив взглядом пятерых, закутанных в зимние одежды, Вильгельм Ценкер принялся складывать свои вещи. В чемодан влезли цивильные брюки и довольно поношенная пижама, шерстяные носки, доставшиеся ему в дни распределения зимней помощи, мыло, бритва, зубная щетка и порошок. Еще поместились там две пары белья — одна полотняная, другая шерстяная, присланная женой. Сапожная щетка улеглась вместе с комнатными туфлями, привезенными еще из дому.