Колбаковский кончил сказку и сиганул в другую область — рассказывал о некоем своем сослуживце:
— Звали его Никита Иваныч, толстый — во, бочка, рожа — во, зрелый помидор, — словом, здоровяк несусветный. А почитал себя за больного, все болсстп-хворостп выискивал, едри твою корень!
И у себя выискивал, и у посторонних. Когда у себя находил — горевал, ежели у людей — радовался. Он и знакомых своих различал по по именам-фамилиям, а по болезням. "Ага, это язвенник…
У этого почки больные… А это тот, у которого грыжа…" Хо-хо!
Старшинский смех не поддержал никто. Кроме Гоши, засмеявшегося тонко, визжаще. Будто понял что-то, чертенок. Ефрейтор Свиридов тягуче, со значением произнес:
— Вот, значит, как все это раскладывается на сегодняшний день…
А я подумал о своей носоглотке. Во время сна она пересыхает зверски, когда говорю, голос садится, длинные речи не для меня.
Диагноз — хронический катар. Это бывает у лекторов, учителей, вообще у говорунов. Но я-то к ним не принадлежу, а все равно катар. Обидно. За что, граждане? Сослуживец Колбаковского звал бы меня примерно так: "Это который с хроническим катаром носоглотки…"
Вадик Нестеров и Яша Востриков начали что-то рисовать Гоше на тетрадном листе, а мы с Ниной, не сговариваясь, разом встали и отошли к двери. Стояли, облокотясь о бревно, и смотрели, как убегает назад соседняя колея. Я курил. Нина щурилась, может быть, от сносимого на нее папиросного дыма. Я сказал: "Извини.
Нина" — и выбросил папиросу. Она улыбнулась, то ли отрицательно, то лп утвердительно покачала головой. Я спросил:
— О чем задумалась?
— Да так, ни о чем… — И после паузы: — Неправда, задумалась я вот о чем… Сколько сейчас болтают кумушки, да и не только они! Такой-то де фронтовик привез из Австрии чемодан иголок, спекульнул, миллион заработал. На такой-то станции танкисты с платформы навели свою пушку на пивной ларек: угощай пас бесплатно, а то разнесем. Там-то взяли в теплушку девушку, а после, надругавшись, выбросили на перегоне. И прочее…
— Что за гадость! — вскипел я. — Да это поклеп! И ты. комсомолка, повторяешь…
— Гадость. Поклеп. Я сама еду с вамп и вижу, что к чему.
А повторяю я потому, что меня поражает: как можно к тому великому, что свершила паша армия, приплетать такие слухи, клевету такую возводить! И кто этим занимается? Добро б еще граги, а то ведь наши, доморощенные сплетники!
— Извини. — сказал я, продолжая кипеть. — Ты. конечно, вправе повторять, хотя и из твоих уст слушать противно. Пойми, ведь я представитель этой армии, каково мне слышать? Ты правильно все оцениваешь. Но эти болтуны, сеятели слушков… Передавил бы их! К сожалению, они живучи, канальи.
— Откуда они берутся?
— Их питательная среда — мещанство. Мещанина издавна отличает почти физиологическая страсть к сплетне, к дурной сенсации. А-а, ну их к ляду!
— От этого так не отмахнешься, — сказала Нина. — Да, это мещанская стихия. Но откуда берутся советские мещане? А они есть!
М-да. Советские мещане. Они существуют. Действительно, не отмахнешься. Моей категоричности поубавилось. Я промямлил:
— Завершим все войны и начнем разбираться. У нас не только эта проблема, поднакопилось всего…
— Надо разобраться, — сказала Нипа с уверенностью, которая будто перешла от меня к ней.
За нашими спинами разговаривали солдаты, смеялись, и Гоша смеялся, визжал как поросенок. Перед нами проносились деревеньки, полустанки, речки, озерца, опушки, буераки. И меня наполняло ощущение нескончаемости жизни и нескоычаемости Земли — словно она не шарик, который мечтал облететь Валерий Чкалов, а нечто беспредельное, как вселенная. Это ощущение боролось с мыслью: нет, Земля мала, людям на ней тесно, однако лучше в тесноте, да не в обиде, чем истреблять друг друга, истребиться человечеству проще пареной репы. И мысль росла быстрей ощущения, обгоняя его и подавляя.
Вообще мысли мои в это утро как-то скакали: от предчувствия счастья к носоглотке, от мещан к тому, чтобы сделать войну с японцами последней на планете, и затем снова к будничному — славно бы искупаться в речке пли озере, если б поезд остановился вблизи водоема.
Эта мысль явилась, когда я глядел на разворачивавшееся за насыпью лесное озеро: с трех сторон его окружали березы и сосны, с четвертой, у насыпи, камыш, вода в озере была зеленая, до того плотная, что ветерок не мог взрябпть ее, — деревья и камыш качались, а озеро было гладкое, по нему, будто по льду, скользили солнечные блики. Я представил себе: в трусиках вхожу в воду, и со мной входит, держась за мою руку, Нина в трусах и лифчике, — и мне стало жарко. Я покосился на нее. Плавным поворотом головы она провожала озеро.
Капризничая, затараторил Гоша, а потом засмеялся. Я спросил:
— Нина, а кто Гошип отец?
— Отец?
— Если неприятно, не отвечай, это я так…
— Неприятно? Да. Но я отвечу. Не считаю нужным скрывать, как оно есть… Замуж я выскочила, именно выскочила, потому что плохо знала Виталия. Он старше меня на десять лет, военный летчик, капитан. Познакомились с ним на танцах в окружном Доме Красной Армии и влюбилась, дурочка. Он сделал предложение, я согласилась. Любила его и почему-то боялась. На свадьбе для храбрости пила и потому ничего не помню, лишь наутро все поняла… Стали мы жить. Он служил в прпгороде, приезжал ко мне часто. К себе не брал, объяснил: пет жилья. А через полгода до меня дошло, люди добрые расстарались: у пего в пригороде жена. Невзвидя света я помчалась туда. Не врали — законная жена. А со мной Виталий просто позабавился, хотя и оформил все ч ость по чести; в загсе регистрировались, дружок добыл ему в штабе чистое удостоверение личности, чтоб в загсе штампик поставили… Ну, что было? Ничего. С ума не сошла, не повесилась, не отравилась, под поезд не бросилась. Родила. И вот живу с ним, с Гошкой. Довольно банальная история…
— Нет, не банальная, — сказал я. — Этот мерзавец носит офицерские погоны! Да как же это так?
— Да вот так, — сказала Нина.
Ах, мерзавец! Пока мы воевали, лили свою кровь, этот хлюст в тылу ходил на танцы, морочил мозги девчонкам, обманывал их, как распоследняя сволочь. Попался бы он мне!
Было тоскливо, тошно. Словно меня самого обманули. Нина положила свою руку на мою и сказала:
— Все быльем поросло, Петя. Не жалей меня.
То, что она запросто положила руку, назвала по имени и на «ты», смутило меня, и я внезапно понял: мы ровесники, но она старше, и ее жизненный опыт в чем-то намного превосходит мой.
Хотя бы потому, что у нее сын. А кто я? Мальчишка, голь перекатная, ветродуй.
Сорвавшаяся с сопки туча накрыла эшелон, и строчки дождя били, как пулеметные строчки. Я притворил дверь. Ливень стучал по крыше, плясал на железе, словно загулявший мужик. В вагоне потемнело, зажгли "летучую мышь".
Покуда мы с Ниной разговаривали, солдаты уложили Гошу спать, и он пускал пузыри за плащ-палаткой. Нина поправила у него под головой подушку, сказала:
— Скоро матери нечего будет делать.
— Нехай, — сказал Симопенко. — Под дождичек парубок знатно выспится!
Дождь вскоре перестал, по Гоша, разметавшись, продолжал пускать слюни по-прежнему. Открыли дверь, и в вагон будто вкатилось солнце: засияло, заиграло на зеркале, оружии, пуговицах, орденах-медалях, ложках-кружках. Старшина Колбаковский провозгласил:
— Вёдро.
— А как вы догадались, товарищ старшина? — со скрытой ехидцей спросил Свиридов.
Колбаковский без слов ткнул рукой в сторону аккордеона, потом в сторону Свиридова, потом скрутил дулю. Кажется, было ясно, что имеет в виду старшина. Не так-то он прост, как представляется некоторым.
А мне представляется иное, отнюдь не связанное с Колбаковсшш. Словно на скамеечке в сквере — супружеская пара, старики, пенсионеры, на копчике носа очки, каждый углубился в газету.
Затем он говорит: "В хронике происшествий сообщают: в Пензу забрел лось из леса, милиция ловила". Она говорит: "Надо же!"
И опять каждый углубляется в газетный лист. А что, если этим стариком окажусь я? А кто старуха? Вот этого я не знаю.
В Красноярске эшелон простоял часа два. Воинских составов скопилось много, и солдат на перроне было, пожалуй, поболе, нежели гражданских. Чем дальше мы ехали, тем менее пышно встречали нас на вокзалах. Да это и понятно: люди попривыкли к нашим эшелонам, они к ним выходили, но уже без митингов, знамен и духовых оркестров, все стало будничней, без затей.
Оставив разоспавшегося Гошку на попечение дневального, Нина пошла со мной на вокзал. Один состав мы обогнули, через второй пробрались по тормозной площадке, пролезли под вагоном третьего и выбрались на перрон. Жара плавила асфальт, развороченный, как во фронтовом городе, на привокзальной площади удушающе воняло выхлопными газами, как при танковой атаке, листочки кустарника пожухли, как от пожара, цыганки, оборванные, как беженки, бродили толпой и приставали к солдатам: "Молодой, красивый, позолоти ручку, всю правду скажу…" И представьте, некоторые, смущаясь и краснея, гадали. Уж больно хочется человеку узнать свое будущее!