— Жизнь сложна, — продолжал Северин, — и надо быть достаточно мужественным, чтобы видеть ее такой, какая она есть на самом деле. Смешно думать, что жизнь состоит из одной только радости. К сожалению, есть и горе, и разочарование, и плохие люди, мешающие другим жить счастливо. Говорят, мужчину делают счастливым любимое дело, друзья и любимая женщина. Но за счастье надо бороться; счастье по своей природе требует борьбы, а не ожидания. Борьбы! И веры! Веры в доброе, хорошее, ибо счастье — в нас самих, в наших сердцах.
Сторожев подумал о Шурочке. Бороться и верить… Слова. Добрые, умные, но — слова. А письмо то подлое сердце точит. И хотел бы забыть — не забывается. И насмешливый, с издевочкой голос Мажуги…
Северин взглянул на часы и удивленно покачал головой:
— Засиделся! Отдыхайте. А я загляну к механикам. Спокойной ночи.
Часы показывали полночь, когда Анатолий, заметив на лице друга следы усталости, предложил:
— Пойди, Гена, поспи.
— А ты?
— Потерплю. Днем немножко отдохнул, а ты с утра на ногах.
— Разбуди через два часа.
— Спи до утра, если ничего не случится. Я отосплюсь после дежурства.
Геннадий вошел в комнату отдыха, погасил настольный светильник, расстегнул «молнии» ВКК и прилег на койку, покрытую суконным одеялом с встроченной полоской дерматина для ног. Лежать было неудобно, жали ботинки. Шнуровка высотного костюма, когда он поворачивался на бок, давила, словно тело было плотно спеленуто. Он лег на спину, но ощущение неудобства не покидало. Смирившись с этим, Геннадий устало закрыл глаза. Заснуть не мог: ворочался с боку на бок; под тяжестью тела скрипели пружины кровати.
— Бочки крутишь? — спросил Анатолий, заглянув в комнату отдыха.
— Что-то не улягусь о непривычки.
— Привыкнешь. Спи. Хороших снов.
— Спасибо.
Геннадий полежал на спине с закрытыми глазами и почувствовал, как постепенно тело становилось невесомым. «Надо расслабиться и заставить себя поспать», — подумал он и сделал глубокий выдох. Вскоре он уже не ощущал вытянутых ног и согнутых для удобства в локтях рук; негромкие разговоры механиков, скрип дверей, звуки музыки за тонкой перегородкой стали отдаляться, отдаляться… По телу разлилась приятная истома, словно он опустился в теплую ванну. Но едва скрипнула боковая дверь, в которую летчики при объявлении готовности выбегают к самолетам, и громче стали шорохи дежурного радиоприемника, он неожиданно для себя почувствовал, что не спит. Все тело отдыхало, а какие-то клеточки мозга, словно стражи, бодрствовали, несли, как и он сам, дежурство и отзывались лишь на те звуки, которые были связаны с предстоящим вылетом.
Из динамика дежурной рации раздался тревожный голос дежурного:
— Капитану Васееву — готовность… Васееву — готовность…
Когда Васеев вернулся из полета, в комнате отдыха так же ярко горели светильники, и он, прикрыв ладонью глаза, зажмурился после темноты, постоял возле порожка и с разрешения командира сел в кресло. Северин подошел к тумбочке и снял трубку телефона, соединенного с командным пунктом.
— Подполковник Северин. Как со Сторожевым? Не думаете из кабины высаживать? Нет? Подскажите, пожалуйста, дежурному КП дивизии — он больше часа в самолете, а у него еще ночь впереди. Как узнаете, позвоните, пожалуйста, сюда. Да, командир здесь.
— Чего они Сторожева в готовности держат? — Горегляд покосился на телефон.
— С командного пункта дивизии приказали, как только Васеев взлетел.
— Зачем же зря из летчиков соль выжимать? Им и так достается!
— Передал. Будут звонить в дивизию.
Северин подошел к Васееву, взял из его рук шевретовую куртку, вывернул ее.
— Только один перехват, а вся мокрая!
— Жаль, что об этом иногда забывают. Звание присвоить — проблема. Федя Пургин в майорах шестой год ходит. Ну да ладно плакаться! — Горегляд досадливо махнул рукой и разрешил Васееву пойти проверить подготовку самолета к вылету.
Северин был согласен с Гореглядом. Не раз он тревожил вопросами о более бережном отношении к летчикам политотдел дивизии. В самом деле, разве это нормально, когда летчик, освоивший дорогостоящую сверхзвуковую машину, ходит в одном звании много лет? Скупимся порой дать недельку отдыха, чтобы сохранить здоровье. Жадничаем. И работают они, бедолаги, порой без выходных дней. Чего далеко ходить: сменится утром после дежурства Васеев и — в штаб. Плановые таблицы на полеты составлять надо, летчиков готовить, да самим хоть бы часок посидеть над авиационными букварями.
— О чем задумался, комиссар?
— О труде летчиков. Сколько мы расходуем сил и средств, чтобы после отпускного перерыва ввести летчика в строй боеготовых пилотов?
— Достаточно много.
— А не лучше ли было бы, если бы перерывы в полетах не создавать?
— А с отдыхом как быть?
— Разделить на две половины: первая — в санатории, пусть отдохнет и подлечится, а через пять-шесть месяцев — при части или в профилактории.
Горегляд слушал внимательно, изредка поводя смоляными бровями; он был во всем согласен с замполитом, самого не раз мучили подобные думки, да только вот как о них сказать кому надо? Бумагу послать? Сколько инстанций ей пройти надо, пока попадет к тем, кто решение принимает…
— Верно говоришь, в самую точку, а вот как сдвинуть все это?
— Мы в прошлом году докладывали. К сожалению, результатов не дождались. Как говорится: все течет, но ничего не меняется. Некоторые руководящие работники мыслят иначе, чем летчик на аэродромных стоянках.
— То, что в штабах иногда думают иначе, чем в полках, точно, — подтвердил Горегляд. — Но, несмотря на это, мы должны свое мнение отстаивать. Не откладывая в долгий ящик.
Он посмотрел на вошедшего в комнату Васеева и попросил рассказать о перехвате. Васеев говорил, поясняя свои маневры при атаке понятными для летчиков жестами. Все трое не заметили, как в комнату вошел Сторожев, прислушался к разговору. Его крутой лоб, слегка побледневшие щеки и небольшой подбородок пересекал розовый, похожий на витой шнурок след от врезавшегося в лицо гермошлема, Анатолий растирал след пальцами.
Наконец Горегляд оглянулся:
— Сколько продержали в кабине?
— Час сорок минут.
— Многовато.
— Ждать, товарищ полковник, да догонять — хуже нет. Уж лучше бы подняли в воздух — все польза, в облаках полетал бы.
— Учтем в следующий раз. Ну, на сегодня хватит. Пошли, комиссар. Быстренько поспим — и за работу.
Прощаясь, Горегляд задержал в своей широкой ладони крепкую руку Анатолия.
— Когда свадьба? Чего ждешь? Смотри, Сторожев. Если до Нового года не женишься — в отпуск в феврале выпровожу. Холостяки у меня в печенках сидят! Бери пример с Васеева. Приятно видеть его с женой, с сыновьями. Как? Договорились? — Горегляд отпустил руку покрасневшего Анатолия. — Летчик хороший, а на земле нерешительный. Твой друг, Васеев, так что и твоя вина. Учти…
— Нет, Лида, рекорды нашего Потапенко мы не можем не отметить. Ребята дежурят, а нам с тобой никак нельзя пройти мимо такого выдающегося исторического факта!
Кочкин держал в руке телефонную трубку, все еще не веря услышанному, — никак не мог представить себе их бесшабашного и лихого инструктора мировым рекордсменом. Положив трубку, он сходил к себе, достал из секретера бутылку коньяка и вернулся.
— Вот, Лида, держи! Давай помогу стол накрыть.
Николай привычно выдвинул из стола ящик, вынул ножи и вилки.
Чествование Потапенко длилось недолго. Лида торопилась уложить сыновей. Николай сам убрал со стола, вымыл и вытер посуду; делал он это неторопливо, тайком посматривая на Лиду, которая то входила на кухню, то скрывалась за дверью ванной, где шумно плескались Игорь и Олег. Наконец все убрал, дольше на кухне оставаться было неудобно. Николай попрощался, ушел к себе, вынул из планшета дневник, раскрыл его и начал писать.
«Дорогая Лида! Вот уже сколько лет мы рядом. Я отчетливо представляю себе всю наивность моего к тебе отношения, но поверь, не могу по-другому… Сколько раз я перебирал в памяти дни, когда впервые увидел тебя в маленькой комнате медсестры на аэродроме нашего училища! Многое уже начало стираться из памяти, но навсегда осталась в ней твоя улыбка. Ты редко дарила ее нам, курсантам, но когда ты улыбалась, то становилось так светло и солнечно, что я закрывал от счастья глаза. Твоя улыбка не похожа на улыбки других — она сдержанная и тихая, будто ты остерегаешься смутить тех, кто смотрит на тебя… Я любовался твоей улыбкой, когда ты стала женой моего друга; твоя улыбка стала открытой, яркой, и вся ты словно озарилась светом радости и счастья. Потом в мою жизнь вошла Надя. Я иногда ловлю себя на мысли, что женился на ней от тоски по тебе, утраченной навсегда, от одиночества. Не потому ли так легко, словно карточный домик, все у нас развалилось? «Была без радости любовь — разлука будет без печали…» Неправда, печали было с избытком, это она меня загнала из кабины истребителя за пульт штурмана, а если бы не ребята и Северин, загнала бы куда дальше. Так далеко, что мне об этом теперь даже подумать страшно. Они меня спасли — и еще ты. Да, да, ты: ужасно не хотелось выглядеть в твоих глазах человеком безвольным и жалким.