— Здравствуйте. Вас кто-то обидел?
Девушка смотрела на нее непросохшими отрешенными глазами. Молчаливое разглядывание девчонки в солдатской форме длилось несколько мгновений. Девушка дрогнула губами в жалкой улыбке, ответила по-русски:
— Здравствуйте.
Машенька обрадованно засветилась, подумала: делают так у литовцев или нет (а может, она полячка?), недодумала и смело протянула руку:
— Меня зовут Маша Кузина.
Девушка тоже подала руку и, слабо отвечая на пожатие, сказала:
— Юрате. Юрате Бальчунайте.
С надеждой на хорошее знакомство Машенька, восторженно удивляясь, спросила:
— Ты говоришь по-русски?
Юрате кивнула головой, пояснила:
— Я маленько говорю по-русски. Мне помогала учить русская барышня. Нет… Как это? Мы вместе работали у понаса Рудокаса.
Машенька разобрала так, что вот эта хорошенькая девушка и еще какая-то русская работали у пана, а всякие господа у нее не были в почете. Переспросила:
— У пана? У помещика, значит?
— Богатый хозяин, — виновато поморгала Юрате. — Русская Вера говорила… Как это? Ми-ро-ед…
— Русская Вера? — насторожилась Машенька. — Где она?
— Понас Рудокас уехал в Пруссию, хотел нас увезти. Когда темно стало, мы ушли к знакомым, спрятались. Потом пришла Красная Армия. — Вспоминая русские слова, Юрате говорила замедленно, с мягким акцентом. Притронулась к погону Машеньки, показала взглядом в сторону зенитной батареи: — Ты оттуда? Ты — солдат? Вера ушла с Красной Армией, она тоже станет солдат.
Машенька не стала уточнять, откуда она, Маша Кузина, спросила в свою очередь:
— Вы батрачили? В прислугах были? Вас бил этот мироед?
— Нет-нет. Саманис Рудокас не бил, он добрый.
Это для Машеньки было совсем непонятно.
— Добрый?! — воскликнула она. — Он же фашист и вдруг — добрый?
Юрате отрицательно помотала головой:
— Понас Саманис не фашист.
— Вера же говорила тебе — мироед. Держал батраков, теперь сбежал с фашистами в Пруссию, — сердито нахмурилась Машенька. — Тебя и Веру туда хотел утащить. Как это — не фашист?
Юрате настаивала на своем:
— Нет, не фашист. Фашисты другие… Не такие. Они убили маму с папой, брата, сестру… Вайве пять, Енасу три года было.
— Немцы убили? Когда? — воинственно насторожилась Машенька.
— Убили наши литовские фашисты. С белыми повязками. Они в лесу прятались, пока Германия с вами войну не начала. Хутор сожгли, литовским мальчикам, которые в комсомол вступили, звезды на спинах резали…
Воспоминание о прошлом не выжало у Юрате ни слезинки. Похоже, стоя перед костелом, основательно выплакалась. Только чуть дрогнул голос и потерял нежную певучесть.
— Ты за них молилась? — осторожно спросила Машенька.
— За Веру молилась. Мы как сестры были… За них — тоже, но их нет, а Вера есть… Пускай всегда живой будет, — Юрате повернулась к громаде собора и скоро перекрестилась.
От реки доносилась разноголосица зенитчиц. Девушки срезали дерн у обочины дороги и таскали его к песчаному брустверу, за которым виднелся уставленный в небо пушечный ствол. Делая ударение в Машенькиной фамилии на последнем слоге, Юрате снова спросила:
— Маша Кузина, ты оттуда?
— Нет, Юрате, я не зенитчица, я медицинская сестра. Из госпиталя.
Машенька вдруг вспомнила наказ Мингали Валиевича вербовать рабочих из местного населения, подумала, что Юрате Бальчунайте и есть местное население и что она самая подходящая для вербовки, поинтересовалась:
— Молиться приходила, а церковь не работает, да?
— Нет, не молиться. Я в Рудишкес иду. Там тетя родная. Здесь у меня никого нет.
— А ты оставайся. Скоро наш госпиталь приедет, раненых лечить будем.
Одинокой, бесприютной Юрате по душе пришлась Машенька, сердце уже тянулось к этой м-аленькой чернокосой русской девушке.
— Я — лечить? — обрадовалась и заробела Юрате. — Я не умею лечить.
— Помогать будешь. Санитаркой. Или на кухню — кашу варить.
— Кашу? — засмеялась Юрате. — Я умею кашу. Путру, шюпинас… Я умею хорошие блюда, много.
— Вот и порядок в танковых частях! — воскликнула Машенька.
— Почему — танковых? — не поняла Юрате.
— Вася-танкист лежал у нас, он так говорил. Хорошо, значит, полный порядок.
Юрате посоображала, мысленно сочинила фразу, произнесла:
— Вася говорил — порядок в танковых частях, а Вера говорила — по рукам, подружка. Ты будешь мне подружка?
Машенька привстала на цыпочки, растроганно чмокнула Юрате в щеку.
— Ты мне поглянулась, Юрате, ты хорошая, мы будем крепко дружить. У нас много девушек, и все хорошие-хорошие. Пойдешь?
— Я не хочу варить кашу, я хочу лечить советских солдат, — чуть нахмурясь, сказала Юрате. — Научишь лечить?
— Научим, родненькая, научим! А сейчас ко мне переводчиком, ладно? Здешних людей приглашать будем, много надо народу. Кочегаров, уборщиц, слесарей надо…
— Я знаю слесаря! — воскликнула Юрате. — Он поляк. Юлиан Будницкий. По-русски говорить может.
— Что же мы стоим, идем к нему! — обрадовалась Машенька.
На берегу, где утвердились зенитки, что-то произошло. Оттуда донеслась команда, выкрикнутая высоким испуганным голосом:
— К бо-о-ю!
Девушки-зенитчицы бросили лопаты, одна за другой спрыгнули в орудийный окоп. Длинный ствол зенитки зашевелился, принял почти вертикальное положение. Машенька вскинула голову и увидела в голубой безоблачности двухфюзеляжный немецкий самолет.
— «Рама!» — крикнула Машенька и схватила Юрате за руку. — Бежим!
Юрате передалось Машенькино смятение, и они побежали к порталу костела.
Самолет шел на большой высоте и казался недвижным. С церковного крыльца можно было разглядеть еще три зенитных пушки. Возле них, как и у первой, заняли места боевые расчеты военных девчонок. Машенька в азарте сжала кулачки.
— Сейчас они ему покажут!
Но батарея молчала. Девушки, прикрываясь пилотками от солнца, смотрели туда, куда направлены стволы орудий. Чуть в стороне от немецкого разведчика появилась сверкающая в лучах солнца фигурка другого самолета. Юрате в страхе спросила:
— Еще один? Бомбить будут?
Машенька, похоже, разобралась в ситуации, высказала вслух свои предположения:
— Тот, кажется, наш. Второй-то. Истребитель вроде.
Действительно, на перехват немецкого «фокке-вульфа» шел наш «ястребок». Машенька как-то видела воздушный бой под Минском. Немецких самолетов было много. Наверное, больше двадцати «юнкерсов». Они шли под прикрытием десятка «мессершмиттов» бомбить город. Из-под солнца вывалились наши истребители, их было не меньше, чем немцев. Казалось, что небо дрожало, рвалось в лоскутья от рева форсируемых моторов, от безостановочной стрельбы автоматических пушек и крупнокалиберных пулеметов. Окутывались дымом, вспыхивали и, кувыркаясь, падали подбитые самолеты — наши и вражеские.
Сегодняшний бой не был похож на тот, под Минском, сегодняшний казался Машеньке игрушечным.
«Ястребок» крутился возле «рамы», то наскакивал, то отходил от нее, сделав замысловатый маневр, бил из пулеметов, но огненные трассы проходили то выше, то в стороне от фашиста. Юрате расстроенно спрашивала:
— Что, не попал?
Немецкий разведчик уходил. Когда самолеты оказались где-то над кладбищем, «ястребок» неожиданно взмыл, перевернулся через спину и, пикируя, ударил из пулеметов точнехонько по «раме».
Машенька все поняла. Больно стукнула кулаком о кулак, крикнула:
— Юрате, он отгонял «раму», не хотел, чтобы горелый фашист шмякнулся на город!
Можно считать, что сложные события осени 1939 года особо не задели семью Альфонаса Бальчунаса, не внесли в ее устоявшуюся жизнь ощутимых изменений.
Когда был снят урожай, по обычаю, установившемуся с незапамятных времен, усталый, наработавшийся крестьянин внес в дом метелку ржаных колосьев и с благоговейной торжественностью положил на лавку в красном углу. За ужином, собрав вокруг стола все семейство, он дотянулся до шелестящей усами ржи, нежно поперебирал колосья и, осеняя себя крестом, произнес привычное, из года в год повторяемое, но святое, всегда волнующее: «Достаток этому дому».
Хутор стоял в пятнадцати километрах от Рудишкеса, и пришедшие с востока русские с красными звездами на фуражках, о которых рассказывали страсти господни, здесь, в хуторской глухомани, не показывались. Полнадела земли, две дойные коровы, овцы, гуси, куры. Все осталось, никто не тронул. Бальчунас продолжал возиться в своем огородишке в три ара, чинить сбрую, подправлять хлев. Когда первые опасения окончательно прошли, съездил в Рудишкес, привез полвоза давно присмотренного и выторгованного тесу и стал чинить обшивку торбы — приземистого жемайтского дома, поставленного еще отцом в пору столыпинской реформы Не ахти как велик дом, но семью Альфонаса Бальчунаса вполне устраивал.