Комендант выделил Ланге кабинет — на третьем, пустовавшем доныне, этаже.
Ланге отметился у квартирмейстера, получил для жительства комнатушку в общежитии. Получив матрац и дойдя до комнаты, Ланге тут же завалился спать.
Первый рабочий день был завтра.
До него еще надо было дожить.
* * *
Все с тем же тазом, залепив дырку тряпкой и глиной, Бойко ходил за водой. Здоровался с бабками у колодца. Те тоже кивали в ответ, но разговоры свои прекращали, отходили в сторону.
Бойко руками ломал забор палисадника, затем этими дровами топил печь. Горячая вода казалась сытной.
Даже стоя в стороне, он отлично слышал, о чем говорили бабы. Порой какие-то куски разговоров доносились до него из соседских дворов, с улиц.
Немцы утверждали свой порядок — арестовывали там, устраивали на евреев облаву здесь, где-то проводили обыск. Искали цыган, ловили бродяг, зачищали поля от окруженцев. Порой приходили и на поселок, один раз перевернули по доносу дом всего за квартал от убежища Владимира.
Но странное дело: его не трогали. И Бойко только догадывался — он не входил ни в одну схему: он не был евреем, не был своим, но вроде бы и не казался чужаком. Он не был никому нужен. И радоваться этому или нет, он не знал.
Но все же через несколько дней, когда он набирал воду, бабки вдруг разом замолчали и разошлись брызгами. Бойко слышал — кто-то подходит к нему со спины. Идет спокойно и даже вальяжно, обут в сапоги.
Уйду, — подумал Бойко, — ну их всех в болото. Сейчас ударю и уйду.
Мешали семечки в руке. Что с ними делать — выбросить на землю или ссыпать в карман? Нельзя — станет видно, что он заметил, надумал что-то. Всю жменю он отправил в рот: если что — можно плюнуть в лицо. Потрогал края таза — им можно было ударить…
Но человек за его спиной остановился, не дойдя до него пару шагов.
Тогда бросить шаг в руки, уйти в сторону, ударить…
— А вы все семечки лузгаете, Владимир Андреич?..
Бойко с облегчением выдохнул, это был Зотов:
— Их…
— А посытней ничего нет?..
Бойко развел руками. Повернулся, присел на сруб колодца:
— Сапоги у тебя новые? От новых хозяев?..
— Ну не от старых же привет?.. — ухмыльнулся Зотов. — Так вот, чего хотел сказать-то. Я к вам по делу. Тут, давеча, немец прибыл, говорят, из самого Берлина. Ищет, говорят, себе в помощь тех, кто розыском до войны занимался. Я вот сразу про вас вспомнил.
— И сразу сказал?..
— Обижаете, Владимир Андреич, обижаете… Я же не знаю… Может, вы-то уже при делах.
— При каких это, интересно?..
— Ну мало ли?… — пожал плечами Зотов. — Ну так как вам предложеньице?..
— Никак. Я же говорил — я никто…
— Да как же — никто, вы ведь сыскарь со знаниями, со стажем… То, что немцу надо.
— Хорошо, я никто с опытом.
Отчего-то Зотов резко обозлился.
— Ну-ну… Оно ведь как: мое дело предложить — ваше дело отказаться. Немец-то кого-то себе найдет. Если надумаете, подходите завтра часам к десяти до комендатуры.
И, поправив ремень винтовки на плече, пошел прочь. Сапоги невыносимо скрипели и блистали на солнце.
Бойко отвернулся от него, бросил ведро в колодец. Бросил хитро, дном вверх. Оно ударилось об воду громко, зачерпнуло воду, пошло ко дну сразу. Когда Владимир тянул воду вверх, почувствовал — голову бросило в жар, в глазах поплыли туманные пятна. Такое уже бывало с ним -- не то от усталости, не то от недоедания.
Но вытащил воду, перелил ее в таз, пошел домой. И странное дело — соседка, коя все эти дни делала вид, что не замечает Бойко, поздоровалась с ним первая.
Бойко задумчиво кивнул в ответ.
Вошел в дом, достал карабин, прилег. Подумалось — когда стреляются из пистолетов или винтовок, в ствол заливают воду — для гарантированного результата. Стволы револьвера воду обычно не держали. Интересно, — подумал Владимир, — а какой вкус у этой воды? Чем она пахнет? Сталью? Оружейной смазкой?
Из пачки выбил папироску, закурил…
Курил он последний раз в жизни…
* * *
Он умирал и раньше.
Это случалось довольно часто, как для одного человека, и у него появилась странная привычка: умирать и воскресать.
Первый раз он будто бы инсценировал свою смерть сам. Одни говорят, будто бы так бежал от карточного долга. Но это вряд ли: всю свою жизнь он бы, до горя, не азартен. Другие говорили, будто он сделал так, чтоб избежать смерти вполне реальной, жестокой.
Затем попадал в передряги, из которых редко выходят живыми. И его записывали мертвым — для ровного счета. Он тонул: его бросали со связанными руками в прорубь, и вода утаскивала его под лед. Но он выплывал в другой полынье, вытаскивал себя на поверхность, вцепившись зубами в лед.
Он горел, выходил из-под пожаров как из материнского лона — голый, безволосый, без документов, без имени.
Уходил от погони, гнался за кем-то сам.
В него стреляли — стрелял и он…
Но теперь, казалось, ему от смерти не отвертеться.
Жизнь вытекала из него, как песок течет сквозь пальцы. Врачам все трудней было нащупать его пульс, услышать его дыхание.
Но после пяти дней умирания что-то в нем изменилось, сказало: довольно. Сердце ударило громче, кровь пошла резвей. Он втянул воздух глубже. Тяжелый воздух эвакогоспиталя, пропитанный хлором, кровью и криками. Вдохнул его полной грудью — и ему это понравилось.
Затем открыл глаза и, не отрывая голову от подушки, огляделся.
Так получилось, что его возвращение не осталось незамеченным: молодая медсестричка как раз смотрела на него и заметила перемену:
— Смотрите, — позвала она, — «святой» очнулся.
* * *
Нет, он не был святым.
Но за время пребывания на фронте, а затем в коме его черты лица стали такими острыми, что можно было порезаться, лишь взглянув на них. Брить его не стали, а после схваченной пулеметной очереди, на его лице застыла боль и мучение. От этого его лицо стало напоминать образ какого-то великомученика.
Среди прочего в госпиталь просочилось — раненый майор собственноручно уничтожил пулеметный расчет, и сейчас представлен к высокой награде.
Свою роль сыграли и другие, уже затянувшиеся раны. Очень скоро о майоре стали складывать легенды, наделять его чуть не всеми существующими добродетелями.
— Интересно, — шептали медсестры, — а у него есть невеста?..
Обручального кольца у него не было. Было иное, тяжелое, платиновое с мелким красным камушком. На кольцо не позарились санитары, очевидно, приняв его за железное. Ну а дальше оно стало частью легенды, и покуситься на него было святотатственно. Что это кольцо значило? Говорили, будто майору его подарила шведская принцесса, в благодарность за спасение. Ну разве среди этого безумия не могли себе позволить молоденькие сестрички капельку романтики?..
…А что, медсестер можно понять: мужчиной он был совсем не старым: может быть, немножко за тридцать. Такой еще до Нового Года может стать подполковником. А там, отзовут в академию и всего шажок до полковника. Ну а дальше — генерал… Ах, как хотелось медсестрам стать генеральшами…
А этот станет генералом! Если не убьют, конечно. А такого не убьют…
Он, не иначе, как бессмертный…
* * *
Майор осмотрелся и остался недоволен.
Попытался подняться — у него это не получилось. Это разозлило его еще больше.
Подошел позванный доктор, сел на краешек кровати.
— Который сейчас год, — тихо, но вполне отчетливо прошептал майор.
— С утра был сорок первый…
— А завтра какой будет? Какой сейчас месяц?
— Октябрь.
Раненый едва заметно кивнул.
— Помните как вас зовут?.. — спросил врач. Вопрос был будто бы лишним — контузии вроде бы не было. Но после такой комы можно было ожидать всякого.
— Помню… Николай… Гу… Гусев…
— Отлично, товарищ майор. Мы подымим вас на ноги. Я постараюсь, чтоб первым поездом вас эвакуировали в глубокий тыл.
— Куда?
— Ну, например, в Ташкент… Там тепло, нет бомбежек. Отдохнете, наберетесь сил…
Чуть не в первый раз раненый застонал.
* * *
Солнце убегало на запад — прорывалось через все фронта, отрывалось от авиации всех наций — со звездами на фюзеляже, с крестами, кругами и опять со звездами, но уже другими.
За солнцем, теряя звезды, неслась ночь. Луна светила скупо, видимо по нормам военного времени.
В темноте мир казался иным — все заливалось черной краской, смерть в ней была не такой заметной.