Он знал: его «бэтээр» уже видят в засадах стрелки. Их оружие, прицелы их пулеметов уже скользят ему вслед, выцеливают его танковый шлем, его согнутую спину. Быть может, из той высокой промоины. Или из-за тех нависших камней. Или из зеленеющей кущи. Затылком, лбом, переносицей сквозь прозрачную толщу воздуха он ощущал давление чужой наведенной стали. Лобовую кость заломило. Он машинально качнулся, чтобы уклониться от чужого зрачка, совместившего на его лице вороненую мушку и прорезь. Связывался по рации с постами и ротами. Катил по ущелью на виду у своих и чужих. Стягивал к себе голоса, позывные, вспышки окуляров. Был подвижной скользящей точкой, центром ущелья. Нес под лобовой костью пульсирующую жаркую метину.
Миновали афганский пост. Солдаты долбили придорожный грунт, углубляли окоп. Знакомый сержант, высоченный, в серо-мохнатой форме, взял под козырек.
Дорога менялась. Открывала то зеленую с белыми космами реку. То клетчатый, наклеенный на кручу кишлак. Пахло мирным утренним дымом. Кишлак казался ржаной пропеченной коврижкой. Краснела на крыше женская одежда. Бежали по тропке черные длинношерстные козы. Но комбат улавливал разлитую повсюду тревогу. Среди глинобитных построек, в глянцевитой зелени сада таились сталь и взрывчатка. Он знал об этом не из ночной разведсводки. Это знание было тончайшей больной интуицией, острым, почти звериным чутьем. Появилось в нем после множества стычек среди коварных, стреляющих гор.
Дорога имела свою длину, пропускную способность, свою крутизну и твердость покрытия. На его командирской карте она была покрыта названиями кишлаков и распадков, малых прилегавших к Салангу ущелий. Но в его сознании, в его болезненной памяти трасса была отмечена местами боев, обгорелой сброшенной в пропасть техникой, малыми белыми столбиками… Они, эти бетонные вешки, указывали на болевые точки дороги. Зоны беды и опасности. Возможные направления ударов. «Версты Саланга» — называл их майор.
Они приблизились к расположению «трубачей». Притормозили. Трубопроводчики загружали в кузов машины белые отрезки труб. Тут же, у обочины, валялись исковерканные, обугленные связки, поврежденные пожаром и взрывом. Длинный, тощий капитан руководил погрузкой, покрикивал на солдат, подхватывал ношу. Чем-то сам был похож на отрезок трубы.
— Глушков! Как дела? Стык в стык? — Он улыбался комбату из-под рыжих колючих усов. — А я уж думал, сегодня тебя не увижу. Раньше тебя уеду. Стык в стык, на самолет — и в Союз! Не увижу, думаю, Глушкова, а увижу синее море, Сочи и дорогую жену! Да нет, сменщик, стык в стык, опять не приехал! И опять я вижу тебя, твое благородное лицо на фоне Саланга!
— Грузи, грузи! — отозвался Глушков. — Чует мое сердце, увижу я сегодня твое благородное лицо, закопченное, как конфорка, на фоне горящей солярки. Если хочешь, приезжай вечерком наверх, баня будет. Отпарю твое благородное лицо!
— Меня теперь, наверное, десять лет не отпаришь! Буду пахнуть, как бензоколонка! — трунил над собой капитан. — Я уже не человек, а труба, и течет из меня один керосин и дизтопливо! Подъезжай стык в стык, заправляйся!
— Это верно, на трубу ты смахиваешь, — согласился Глушков. — Если не хватит хлыстов, ложись стык в стык. Через тебя потечет.
— Ладно, в баню приглашаешь, приеду. Там поговорим, кто есть кто!
Они шутили, хорошие знакомцы, ходившие не раз на холостяцкие посиделки. Сведенные в этом ущелье, на этой трассе, доставшейся им как огромная забота и тяжесть. Готовились прожить на Саланге еще один день своей службы. Знали, сколь тяжек он будет. Хотели прожить и выжить.
Пока майор и капитан перешучивались, солдаты, те, что грузили трубы, и те, что сидели на «бэтээре», общались. Обменивались сигаретами, спичками. Что-то негромко говорили друг другу. У них были свои темы, свои известия, секреты, в которые комбат не вникал. Кивнул капитану. Тронул вперед транспортер. Проезжали рыжий, похожий на конус откос. На обочине белел столбик с красной звездой. В бетонную кладку были вмурованы каска и рулевая баранка.
…Позже, когда кончились детство и юность, он спрашивал себя: чем они были? Чем были эти стремительные, слившиеся воедино годы? Они были ожиданием. Были непрерывным мучительным и счастливым предчувствием. Предчувствием неведомого чу́дного, проступавшего в нем и вокруг. В снах, в облаках, в снегах, в девичьих глазах, в фотографиях из старинного родового альбома, в музыке, в стихе. Все начинало звучать и светиться. Он жил среди постоянного невнятного колокольного гула, возглашавшего чудесную весть, сулившего желанную встречу.
Летом на даче он бродил по лесам, по мокрым, туманным, с запахом ржавых болот, близких листопадов, грибов, среди толстых дудников, в которых дремали отсыревшие ленивые шмели, бронзовые жуки, малые блестящие мушки. Перелезал через поваленные деревья, пробирался сквозь кусты, оставлявшие на нем холодные душистые брызги. И звал, выкликал, искал бог знает кого в этих лесах и болотах. Знал, что оно близко, здесь, витает в туманных вершинах, следит за ним многоглазо. Вот-вот обнаружится.
Вышел и встал перед ним большой темноглазый лось. Смугло-вишневый, окутанный паром, прошедший сквозь холодную топь. Встал перед ним, чутко дрожал, поворачивал черными литыми глазами, дымящийся, горячий, могучий. Лесное диво, что жило в чащобе и сумраке. Сам этот сумрак. Откликнулся на его мольбы и призывы, показал свой лик — принял обличье лося.
В теплых предосенних дождях, моросивших с ночи, хватал корзину, уходил к опушкам с поникшими, спутанными овсами, слипшимися колокольчиками, в молодые сосняки, переполненные блестящей влагой. На круглой поляне среди ровного шороха, опадавшего из серых небес, вдруг увидел шевеление земли. Множество на глазах растущих грибов, их глянцевитые мокрые головы, разрывающие почву. Вся земля была живая, двигалась, плодоносила, открывала свои глазницы. Было страшно ступать. Кругом была жизнь. И он стоял, прижимая корзину, окруженный этой безгласной, мощно прибывающей жизнью. Испытывал страх и восторг.
В вечернем парке, примыкавшем к старой усадьбе, вышел к пруду, к кувшинкам, к темной воде. И вдруг ослеп, задохнулся. Женщина стояла в пруду, белая, большая, подняв высоко локти, встряхивала мокрыми волосами. От ее колен бежали круглые волны, разносили ее отражение, ее белизну. И он, почти теряя сознание, пропитанный этим белым свечением, не в силах ее рассмотреть, повернулся и пошел прочь. За парком, из поля, все оглядывался на высокие купы. Там среди просторных берез, в центре парка, в круглой темной воде стояло это белое диво. Бежало, достигало берега серебристое отражение.
…Их нагоняла вторая, спускавшаяся с перевала «нитка». Колонна афганских трейлеров и тяжелых, зачехленных брезентом грузовиков. «Форды», «мерседесы», «вольво» ровно катили, соблюдая интервалы, блестя бамперами и литыми стеклами. Комбат пропускал машины, чувствовал после каждой плотный шлепок ветра. Он полагал, что эта колонна с генеральным грузом пройдет безболезненно. Разве что нарвется на малую засаду, угодит под автоматную очередь и винтовочный выстрел снайпера. Основные силы душманов не станут себя обнаруживать. Будут ждать колонны с горючим. Но и тогда, когда потянутся «наливники», противник будет открывать себя по частям, на отдельных отрезках дороги. Ущелье станет вспыхивать огненным пунктиром трасс. По мере нанесения ответных ударов минометами душманы будут покидать позиции, отходить по тропам в глубь гор. Оставшиеся на других участках, укрытые пыльной кошмой, незаметные для вертолетов, будут ждать цистерн с горючим. Вот на это майор и рассчитывал. После первых раскрывших себя засад останутся «молчащие» зоны. По ним, по «молчащим», по вершинам и скатам ударит его батарея, накроет притаившихся «духов».
Они подъезжали к роте Сергеева. Пост был сложен из каменных булыг. У самой трассы, рядом с кишлаком, походил на горную саклю, примостившуюся на крохотной плоской площадке между рекой и дорогой.
Часовой в глубокой каске, в засаленном бронежилете отворил ворота, впустил «бэтээр». И уже подбегал длинноногий ротный, одергивал на себе маскодежду, докладывал командиру:
— Товарищ майор, за истекшие сутки обстановка в районе поста оставалась нормальной. В кишлаке замечено закрытие дуканов. Среди личного состава больных и раненых нет. Командир роты старший лейтенант Сергеев!
Ротный докладывал чеканно, точно. Его красивое, с маленькими молодцеватыми усиками лицо было свежим, чистым. Но глаза, большие и серые, смотрели на комбата тревожно. Неделю назад ротный, едва заступивший на должность, угодил в перестрелку. Только чудом не случилось несчастья, не было жертв. Удрученный, униженный, Сергеев после боя докладывал командиру, ожидая обвинений в трусости, готовый принять любую кару. Комбат не корил его. Выслушал молча. Оставил его наедине со своей мукой и слабостью. Ждал, чтобы эта мука и слабость вошли в сочетание с природными, отпущенными человеку силами. И либо взяли верх над этими силами, одолели и разрушили человека, либо сами отступили и канули под воздействием человеческой воли и этики. Так становились здесь офицерами, становились воинами. Так менялась здесь личность. Утрачивала непрочные, подверженные разрушению свойства. Строилась из сверхпрочных, заложенных в глубине материалов.