Описав широкую дугу в траве, танки повернули один за другим и пошли на Королева и Лизу.
Построившись в ряд, они шли на них, двоих, — все шесть танков.
И необычайное облегчение испытал Королев, увидев этот их поворот.
Он взглянул на Лизу. Маленькое бледное лицо ее сияло задором и торжеством. «Ну, тогда все хорошо, все правильно», — подумал он.
Они то ложились в траву ничком и стреляли в растущие, подымающиеся и опускающиеся морды танков, то вскакивали и бежали, стараясь заставить их повернуть еще круче. Потом патроны кончились; они бросили свои автоматы. Лиза взяла Королева за руку, и они побежали вдвоем, ныряя в высокой траве, в желтых, белых и синих цветах — как две обреченные птицы, уводящие охотника от гнезда с птенцами.
1964
Заседание нашего комитета продолжалось весь день, и я отправился на аэродром, не успев даже заехать на квартиру. Жене я позвонил по телефону и сказал ей, что вернусь послезавтра. Я соврал, что пообедал в комитете, — на самом деле у меня с утра не было ни минуты, чтобы поесть. Это меня тревожило мало, — я знал, что в самолетах на дальних рейсах кормят, а рейс мне предстоял очень дальний, чуть ли не через всю страну. Я проведу в самолете ночь и завтра окажусь в большом городе на востоке. Никогда я не видел этого города, по правде сказать, и не увижу, потому что завтра прямо с самолета поеду в тамошнее представительство нашего комитета и буду заседать весь день. Следующую ночь я опять полечу — обратно, в Москву. Послезавтра доложу председателю комитета о результатах.
Уже темнело, когда огромный наш самолет взлетел. Спустя некоторое время пассажиров действительно накормили. Вокруг меня все заснули, и я с завистью смотрел на спящих, потому что мне хотелось заснуть, но не спалось. После сорока лет я стал очень плохо спать в дороге. Я закрывал глаза, но передо мной сразу вставали лица, которые я видел на заседании; мне приходили в голову убийственные реплики, которые я мог бы подать выступавшим, но не подал. Я думал о завтрашнем заседании: что я скажу, и что, вероятно, мне возразят, и как я буду отстаивать точку зрения комитета… Наконец мысли мои стали путаться, и я погрузился в тот смутный тяжелый полусон, который изнуряет больше откровенной бессонницы.
Я очнулся, потому что по колотью в ушах понял, что мы снижаемся. Бортпроводница велела застегнуть ремни. Неужто мы прилетели? Я взглянул на часы. Половина четвертого. А прилететь мы должны были в девять. Что же случилось?
Нам объявили: вынужденная посадка на промежуточном аэродроме. Лица у моих соседей были встревоженные. Я же не испытал ничего, кроме досады. Весь мой план под угрозой, — если нас здесь задержат, я прилечу поздно, день пропадет зря, придется остаться еще на сутки, и послезавтра мне не быть в Москве. За окнами серая мгла, — впрочем, уже не совсем ночная, уже прозрачная. На крутом вираже я увидел внизу излучину большой реки. Звук моторов резко изменился, мелькнули огни аэродрома, бледные в предутренних сумерках. Самолет сел и подрулил к громоздкому зданию аэропорта.
Нам предложили выйти, разрешив оставить вещи в самолете. Мы побежали выяснять, скоро ли полетим дальше. Но выяснить ничего не удалось. Нам не объяснили даже причины посадки, — то ли с самолетом что-то не так, то ли на трассе что-то неладно. Нам сказали: до восьми часов будьте свободны, а в восемь приходите сюда, и там видно будет. Многие пассажиры очень горячились, и я, кажется, больше других. Я заявил дежурному по аэропорту, что лечу не ради собственного удовольствия, а ради дела, имеющего государственное значение. Он ответил мне такой вежливой и равнодушной улыбкой, что я еле сдержался. Злой и раздраженный вышел я из его кабинета.
До восьми оставалось четыре часа. В пятнадцати километрах от аэродрома лежал большой город, но ехать туда не имело смысла. Хмурый, невыспавшийся, я вышел на аэродром, обошел кругом наш самолет и пошел вперед по траве, — через поле.
Сначала я шел, ни на что не глядя, занятый только своей досадой. Первое, что я заметил, была роса на траве, — брюки мои внизу намокли и отяжелели. Потом я не мог не заметить неба. Оно было охвачено зарей, раскрывшейся передо мной, словно исполинский веер. Живые прозрачные краски зари менялись на глазах — голубое лиловело, лиловое розовело, розовое накалялось и становилось багровым, как пламя, багровое делалось золотым. Золотее всего было у той черты, где поле соединялось с небом, и я понял, что там через несколько минут взойдет солнце.
И внезапно я подумал о том, что мне давно не приходилось видеть восход солнца. Очень, очень давно. Когда я видел его в последний раз? Может быть, в детстве… Или на фронте.
И досада моя стала таять. Под этим ликующим небом меня вдруг охватило ощущение радости и свободы. Пестрая от цветов трава была мне уже почти по колено, и я с удивлением подумал, что вот ведь весна уже кончается, уже начинается лето. Я удивился, потому что в нынешний год как-то не заметил весны, — хотя отлично знал, что сейчас идет второй квартал года и что на предприятиях, входящих в систему нашего комитета, он идет с некоторым перевыполнением плана; правда, не таким большим, как мы ожидали… Жаворонок брызнул из травы, из-под самых моих ног, и пошел прямо по вертикали все вверх, вверх, вверх и вдруг замер и неистово затрепетал на одном месте, и запел, трепеща; оттуда, сверху, он уже видел солнце. Через полминуты я тоже увидел солнце, высунувшее невероятной яркости ободок над краем поля, и зашагал прямо к нему.
Аэродром со своими сооружениями, самолетами, бетонированными полосами остался далеко позади. А впереди, в километре от меня, поле упиралось прямо в небо. И я шел все быстрее, стараясь отгадать, что там. Скат? Обрыв?
Дойдя до края, я замер, пораженный.
Поле кончалось откосом, совершенно отвесным, уходившим в глубину метров на сто. Внизу под откосом была река — та самая, которую я видел с самолета; лучи только что вставшего солнца еще не коснулись ее, и вся она была покрыта мягкой шкуркой тумана. Противоположный берег реки был низкий, и отсюда, с откоса, видна была необозримая даль, уходившая во все более глубокую голубизну.
Я видел квадраты пашен, и полумесяцы лугов, и темные зелено-синие пятна громадных лесов, и прозрачные опоры электропередачи, похожие на великанов, гуськом уходящих за горизонт; видел пересекающиеся серые стрелы шоссейных дорог, и электропоезд, ползущий вдали медленно, как гусеница, и поселки с легкими, как на макете, домиками. У дальней речной излучины стоял завод. Он, вероятно, был громаден, но отсюда, отдаленный от меня на десятки километров, казался собранием колб, тиглей, змеевиков и пробирок на столе у алхимика. Дымились темные шатры его градирен; клубочки пара, отделяясь от них, медленно ползли над этим простором, в который я вглядывался со счастливым головокружением.
Смотреть мне приходилось сквозь живую сеть из ласточек. Их было множество; они с пронзительным свистом носились над краем откоса, иногда почти задевая меня. Их бесчисленные гнезда были у меня под ногами, в ямках отвесной глинистой стены откоса; они вырывались из них с силой снарядов и, как снаряды, влетали обратно. Да и все вокруг жило и двигалось. Кузнечики гремели в траве и делали огромные прыжки; некоторые вскакивали мне на плечи. Мохнатые шмели копошились в чашечках цветов. Синие стрекозы замирали в воздухе на одном месте; потом, метнувшись, как по команде, в сторону, снова замирали. И скоро обнаружилось, что я в этот час не единственный человек на откосе.
По тропинке, протоптанной в траве вдоль края откоса, медленно двигалось странное сооружение. Кресло на двух велосипедных колесах по бокам. Кресло катилось потому, что его толкал сзади худенький мальчик лет десяти-одиннадцати, в коротких штанишках. Кто-то сидел в кресле, закутанный в шаль или в одеяло; сначала по этой шали мне показалось, что женщина. Но когда кресло подкатило ближе, я разглядел, что это мужчина. Старик.
Откуда они взялись здесь — старик и мальчик? Метрах в трехстах от себя, над откосом, увидел я железную крышу приземистого домика. Кроме крыши, ничего не было видно, потому что домик был весь закрыт белым облаком вишневых деревьев в цвету. Мне подумалось, что кресло на колесах выкатилось как раз из этого домика. Мальчик толкал кресло прямо ко мне и остановил его в пяти шагах от меня. В меня внимательно вглядывались две пары глаз — ребенка и старика.
Это был очень старый старик. Большой голый череп обтянут коричневой кожей, коричневое длинное лицо в глубоких морщинах. Еще когда кресло катилось, я заметил, как беспомощно моталась его голова при каждом толчке. Ноги, закутанные в одеяло и опущенные на прилаженную снизу дощечку, были совсем неподвижны. Сидя в кресле, он казался небольшим и ссохшимся, но если бы он встал на ноги и распрямился, он был бы человеком высокого роста. Особенно поразили меня его руки, бессильно лежавшие на подлокотниках; очень крупные и очень старые коричневые руки со вздутыми плетями толстых жил, с утолщениями на всех суставах длинных пальцев. На безымянном пальце правой руки было два золотых кольца, как иногда носят вдовцы.