Старик и мальчик приблизились ко мне, вероятно, просто потому, что я оказался на том самом месте, где они привыкли останавливаться каждое утро. Возможно, я им помешал своим присутствием. Мальчик, кажется, смотрел на меня с недовольством. Да и старик без особого удовольствия устремил на меня светлые выцветшие глаза с острыми пронзительными зрачками. Но тут над аэродромом появился огромный, сверкающий белизной лайнер и пошел на посадку. И мы все трое задрали головы. Когда лайнер сел и побежал по аэродрому, старик проговорил пренебрежительно:
— Летающий шкаф.
— Как вы сказали? — удивился я, думая, что ослышался, так как моторы севшего самолета все еще гремели.
— Комод летает, — повторил старик в кресле. — Большой летающий ящик.
«Э, да ты старый ворчун, — подумал я. — Привык смолоду ездить на телегах, и теперь тебе самолеты не нравятся».
— Авиация существует около семидесяти лет, — сказал старик, когда моторы утихли, — и все эти семьдесят лет я время от времени читаю в газетах, что человек стал крылат и научился летать. При этом чаще всего поминают древнюю сказку про Дедала и Икара: вот, мол, прежде люди летали только в сказках, а теперь на самом деле. И все семьдесят лет ошибаются. Между нашими полетами и полетом Дедала никакого сходства нет. Дедал хоть и в сказке, а сам летал; мы же с вами садимся в летающий ящик, и ящик летит, а не мы. Нет, человек еще не научился летать, он даже не начал учиться. Человек и на аршин подняться не может. Вот кто летает, — он взглянул на проносившихся над обрывом ласточек, — а не люди.
Я по-прежнему считал все, что он говорил, воркотней старого человека, недовольного новыми временами, но слушал его с любопытством. Такого взгляда на авиацию я еще не встречал.
— Когда я был маленьким, — продолжал он, — все взрослые вокруг меня говорили о полетах братьев Райт. Помню фотографию — их самолет в воздухе, над толпой, над множеством громадных дамских шляп с перьями. Потом пошли толки о новых отважных летчиках, заграничных и русских. Сколько их гибло! И я хотел быть таким же отважным, как они, и старался перестроить нашу садовую тачку в самолет. Моноплан, биплан — это были самые любимые мои слова. Но уже тогда я не сомневался, что люди летают в монопланах и бипланах лишь оттого, что еще только учатся летать. Я был уверен, что к тому времени, когда я стану взрослым, все будут летать без всяких бипланов, даже дети. Вспорхнул — и ты уже на крыше сарая. Вспорхнул — и ты на крыше дома, на пожарной каланче, на церковном кресте. Дверей тебе не нужно, лети прямо в окно, — даже если живешь на шестом этаже. Река — перелетел через реку. Лес — сел на самую верхнюю ветку, глядишь кругом и болтаешь ногами. Облачко — ты уже за облачком!..
Коричневая кожа на лице его шевельнулась, вокруг глаз побежали цепочки морщинок, и все это неожиданно превратилось в улыбку — добрую, лукавую и беспомощную. И я впервые догадался, что речи его надо принимать не совсем всерьез, что он, быть может, отчасти и шутит.
— Но стал я взрослым, а никто летать не научился, — проговорил он с грустью. — Зато летающих ящиков становилось все больше, и летали они все быстрей, все дальше. А человек не может взлететь даже со скоростью этого шмеля. Человек по-прежнему летает только во сне…
Он задумался, прикрыв глаза большими веками, как у совы. Но через минуту острые его зрачки опять уставились мне прямо в лицо.
— Вам часто снятся сны? — спросил он. — Я мало и плохо сплю, и меня мучают сны. Но есть один сон… Счастливый… Он снится мне на протяжении всей моей жизни — один и тот же сон… Бывает ли так с другими людьми — чтобы сны повторялись? Не могу припомнить, когда этот сон приснился мне впервые, — может быть, когда я был еще младенцем и не умел ходить. В детстве он снился мне очень часто, но потом, когда я стал взрослым и сильным, он снился реже, — так редко, что я забывал о нем на целые годы. Теперь, в старости, я опять вижу его почти каждую ночь… Этот сон — полет, в нем ничего нет, кроме полета, ни одного ясного зрительного образа. Я лечу в пространстве среди голубых и серебряных волн света, среди голубого и серебряного блеска. Я лечу стремительно, то взлетаю, то падаю, и трудно сказать, что блаженнее — взлетать или падать… Я, конечно, хорошо знаю, что теперь для меня означает этот сон… Не понимаете?.. Старое сердце, перебои… Я умру во время такого сна. И отлично. Счастливая смерть… И все-таки жаль, что мне ни разу не пришлось полетать внизу. Не в ящике, а вот как эти ласточки…
Слушая его, я жалел, что никогда не вижу такого сна, и сам чувствовал желание полетать, как ласточка. Однако мне было обидно за авиацию.
— Вы несправедливы к летающим ящикам, — сказал я. — От самолета братьев Райт до наших дней авиация прошла невероятный путь. Трудно назвать другую область, где бы человечество достигло таких успехов в такой короткий срок. Нет, вы несправедливы.
Старик не ответил. На лице его не отразилось ничего.
— Неправда, он справедливый! — сказал мальчик громко и запальчиво, и лицо его под светлым выгоревшим чубиком волос порозовело от негодования. — Он очень справедливый и все знает!
Меня поразило, что мальчик говорит о старике, как об отсутствующем, хотя стоит с ним рядом.
— А он не слышит, — сказал мальчик.
— Ничего не слышит?
— Ничего.
В этом невозможно было сомневаться. Старик во время нашего разговора не двинул ни одной морщинкой на лице. Он был глух.
— Это твой дедушка?
— Да, — ответил мальчик гордо. — Папа моей мамы. И мы знаем, что он справедливый.
Глухота обрекла старика на монологи. Он лишен был возможности слушать собеседника, он вынужден был говорить один. Мысли переполняли его. Неподвижный, прикрученный одеялом к креслу, он смотрел в простор за откосом и мечтал о летающих людях.
— Мы трехмерные существа, живущие в трехмерном мире, — заговорил он опять. — Но удивительно, до чего мало мы используем третье измерение. На плоскости проходит наша жизнь, и мы передвигаемся почти исключительно по плоскости. Высота наших многоэтажных зданий ничтожна в сравнении с шириной наших городов. Высота, на которой летают самолеты здешнего аэродрома, ничтожна в сравнении с длиной их трасс. Длина туннелей московского метро — сотни километров, а глубина — несколько десятков метров. Наши поезда, суда, автомобили движутся только по плоскости. Мы изучили каждый вершок поверхности нашей планеты, но не знаем, что находится в шести километрах под нами! Наша жизнь издавна приурочена к плоскости, к двум измерениям, и вот почему мы живем так тесно. Овладеть трехмерностью пространства — не с натугой, не урывками, не для некоторых, а свободно, щедро и просто, как владеют им все эти птицы и букашки, можно, только научившись летать.
Вы мне скажете, что авиация — тоже выход в третье измерение, — продолжал он, угадывая, что я возразил бы ему, если бы он мог меня слышать. — И вы совершенно правы. Авиация — рывок из второго измерения в третье, героический рывок. Наш век — век освобождения человечества, в том числе и от плоскости. Человек впервые увидел свой мир не сбоку, а сверху, — разве уже одно это не великий переворот? До нас жили тысячи поколений, но ни один человек ни разу не видел мир таким, каким он предстал перед нашими глазами благодаря авиации. Наше искусство консервативно и косно. Художники по-прежнему изображают землю, увиденную с земли, и море, увиденное с берега. Облака у них плоские, какими кажутся снизу, расставленные в одной плоскости по плоскому небу. А ведь с наших самолетов мы видим облака совсем другими. Они — как горные хребты, висящие в пространстве без опоры, они — как башни, устремленные ввысь, они — как извивающиеся в пустоте драконы. Они многоярусны, многоэтажны, они прорезаны столбами света, в них исполинские сумрачные пещеры с клубящимися сводами, они всегда трехмерны и объемны, и плоского в них нет ничего. А какая радость смотреть на облака сверху! Они белы, как снег, но в их белизне есть лиловатость — ведь они отражают тайную лиловатость верхнего неба… Или вдруг в разрыве увидеть полыхание заката — далеко внизу, отраженное в каком-нибудь озере, в бездне под тобою. Или две луны — одна висит в небе с тобой наравне, а другая, совершенно такая же, смотрит на тебя снизу, с поверхности моря…
Он закрыл глаза — наверно, чтобы яснее представить себе облака. Но вот его острые зрачки опять уставились мне в лицо.
— Для того чтобы оторваться от земли, — продолжал он, — нужна была скорость. И вся история авиации — это история борьбы за скорость. Сто километров в час. Невероятно! Сто сорок километров в час! Во время Отечественной войны истребители летали со скоростью, превышавшей триста пятьдесят километров. После войны мы полетели быстрее звука… Это достигнуто меньше чем за одну мою жизнь. А вы говорите, что я не люблю авиации!.. Для того чтобы оторваться от земного шара, нужно делать восемь километров в секунду. В шесть раз быстрее, чем летит артиллерийский снаряд. Такая скорость тоже уже достигнута и тоже уже превзойдена. Впрочем, это уже не авиация, а космонавтика… Но чем быстрее мы движемся, тем меньше становится наша земля. Какой громадной казалась она Магеллану, потратившему пять лет, чтобы оплыть ее кругом. А теперь космонавт делает виток вокруг земного шара за час с небольшим. Пройдет несколько лет, скорости еще возрастут, и люди начнут заселять другие планеты. Мы движемся все быстрее, но зато земля, словно по волшебству, сжимается у нас на глазах. Белое море оказывается рядом с Черным, Атлантический океан рядом с Тихим. Земной шар съеживается, и в конце концов мы превратим его в зернышко, в пылинку. Увеличивая скорость, мы всегда теряем столько же, сколько находим. Пешеход, прошагавший пятьдесят километров, видит больше, чем автомобилист, проехавший по шоссе пять тысяч. Разве я против скорости? Нет, я за скорость! Только нужно научиться приобретать, ничего не теряя. Нужно вести борьбу за скорость и тут же, одновременно, бороться за медленность. За то, чтобы летать как можно медленнее. Чтобы неподвижно стоять в воздухе, вот как эта стрекоза.