— До клевера не дотянут, — глядя на них, сказала женщина, — а овса нет. Резали бы их да армию кормили. Если поварить дольше — не жестко.
— Нельзя, — сказал солдат, — строжайший приказ беречь их до последнего. Виновных под суд.
Он пошел.
— Вот и ты пострадал, а пешком идешь, — сказала она ему вслед и покачала головой.
— Ничего, мать, не печалься, — ответил солдат, — от пешки нет замешки.
Тропинка шла лесом. В лесу связист снимал шестом линию с деревьев. Другой шел ему вслед, на животе у него в открытом деревянном ящике вращалась катушка, накручивая провод.
— Связь сматываете? — спросил солдат. — Далеко я забрел.
Тропинка кончилась. Солдат вышел на большак. Стрелка показала: два километра до деревни Заложье. Солдат остановился и перевел дух.
У дороги лежала полураспряженная лошадь. Под деревом на куче наломанных веток сидел пожилой боец-ездовой.
— Подымется? — спросил про лошадь, подходя к нему, солдат.
Ездовой покачал головой.
— Обожди, недолго осталось.
Солдат глянул на наполненный снегом котелок у ног ездового.
— Н-да, — протянул он.
Опустил левое плечо, и ремень с винтовкой сполз к земле. Он удержал винтовку, прислонил ее к стволу дерева и присел рядом.
— Закурим, — сказал он и достал из кармана шинели махорку, что отсыпал ему комроты.
Ездовой надвое разорвал газетинку и свернул по цигарке — солдату и себе.
Солдат прислушался, как гудят провода вдоль дороги.
— В ушах пищит, — сказал он.
— В ушах пищит у того, кто поросенка съел, — сказал ездовой, — есть у нас такая пословица.
Солдат поглядел на лошадь.
— Если поварить хорошо — не жестко.
Морда лошади была обращена к ним. Грустно, обреченно вздрагивало короткое веко. Ездовой встал, прошел к саням в набухших водой бурых валенках, стал снимать с винтовки ножевой штык.
— Обожди, — сказал ему солдат, — под суд пойдешь.
Ездовой передумал, сунул винтовку снова в солому и вернулся под дерево.
— На передовую чудом дотащились, обратно никак, — сказал он. — Третий час будет, все сижу тут, за ней присматриваю. Что делается, — продолжал он, кивнув на дорогу, — дорога какая. А все едут. Машины застревают — гонют лошадей, на собаках везут, на себе тянут.
— Это верно, — сказал солдат, — нам отступать никак нельзя.
— Кончилась, — проговорил ездовой, глядя на лошадь.
Солдат не слышал.
— Нам отступать некуда, — продолжал он. — Волга сегодня тронулась, а наши на той стороне. Теперь сам понимай.
— Это точно, — сказал ездовой. Он встал, отворотил на себя оглоблю и повесил на нее котелок со снегом.
— Зажигай, — сказал он солдату, выдернул из саней пук соломы, бросил под оглоблю и взялся за сучья.
1942–1946
— Пришли, что ли? — переспросил инженер. — Пришли, — ответил Рябов, — это мой дом.
Рябов пропустил инженера и младшего воентехника вперед, вошел в дом последним.
У окна старуха вязала сак.
— Присядь, желанный, — сказала она инженеру и юбкой обтерла скамью. — Мы нездешние, мы погорельцы.
Девочка на печи сбросила одеяло и села, сомкнув колени.
— Папа, — позвала она.
Рябов погладил ладонью колено девочки и полез в карман за сахаром.
— Все хвораешь. Чего же это ты, Надежда? Дверь отворилась.
Старуха толкнула инженера под локоть.
— Хозяйка, — хихикнула она и прикрыла рот саком.
Инженер стряхнул под лавку пепел с папиросы и поглядел на дверь.
— Здравствуй, Матрена, — сказал Рябов, — я пришел. Она с порога поклонилась, молча и не снимая коромысла с ведрами.
— Это мое начальство, — он показал на инженера, — и это.
Младший воентехник привстал. Она снова поклонилась.
Из передней комнаты вышла рыжая девушка-связистка.
— Что за люди здесь? — спросила она громко.
Инженер закашлялся.
— Из трофейного отдела, — ответил он и спрятал мундштук. — Тут неподалеку от вас сбитый немецкий самолет сгорел. Вот мы и идем туда освидетельствовать останки. Немного посидим и пойдем.
— Тут все в порядке, — протянул младший воентехник.
Матрена медленно двигалась по дому, ступая на пальцы босых ног, прямо держала голову на высокой шее.
Поклевывал пол маленький пестрый цыпленок. Было их восемь. Наседку отлучили, чтобы несла яйца. Наседка неслась, а цыплята умирали. Остался последний. Жил он один, пятнистый такой, невеселый.
Матрена поставила на стол сковороду, положила ложки.
Цыпленок попал в луч солнца, взъерошил перья, присел и остался сидеть на полу, похорошев от тепла.
Рябов положил ложку, вытер рот полотенцем и вышел в сени. Матрена вышла за ним. Он взял ее за руку и потянул за собой по ступеням во двор.
Двор крыт соломой. Высоко на шесте сохнут припасенные на зиму березовые веники. Под самой крышей немец зимой прорубил окно, приставил лестницу и вел наблюдение.
Рябов ногой отворил дверь кладовой, пропустил Матрену. На земле в деревянном корыте доверху — очищенный овес, на низком чурбаке — колода карт.
— Ты гадать сюда ходишь?
Он взял ее за руку, а другой колючей ладонью накрыл ее белое, сбереженное от солнца лицо.
— На кого гадаешь, Матрена? Молчишь что? — спросил он громче и принял руки.
Он стряхнул колоду карт. Карты разлетелись, легли на земляной пол и в корыто на овес.
— Не надеялся так повстречаться, — сказал он, присел на чурбак и утер рукавом пот со лба.
Матрена молчала, мяла концы косынки.
…Рыжая связистка вышла спросить, который час. Звонко пискнул и отбежал в сторону задетый сапогом цыпленок.
— Молчи, тьма кромешная, — крикнула ему старуха.
— Посидите с нами, — попросил девушку инженер. Она обернулась к нему, и на лице ее вспыхнули веснушки.
— Некогда сейчас, товарищ военинженер, после войны посижу.
— Не везет вам в женщинах, — протянул младший воентехник.
С улицы вошел старик.
— Знакомься, — сказала ему старуха, — это наши знакомые.
Старик вытер руку о седую голову, поздоровался и сказал:
— Извиняюсь.
— Истопил? — спросила старуха.
— Истопил, сейчас и начальник приедут. Старуха бросила сак и засуетилась.
* * *
Все разошлись.
Инженер прошелся из угла в угол. На стене висело зеркало, обклеенное по кругу пестрыми ярлычками от катушек. На печи спала девочка.
Инженер остановился у зеркала, снял фуражку. Он чуть пригнул плечи и глянул на лысеющую голову. В зеркале смеялась женщина. Инженер надел фуражку и сказал, не оборачиваясь:
— А я не видел вас.
— Може, я была ушёчи, желанный мой. Я ихняя сноха. — Женщина прислонила к стене лопату. — Мы нездешние, мы погорельцы. Присядь, желанный, — говорила она, развязывая у зеркала платок на голове. — Это с вами, что ли, хозяйкин муж пришёчи? Ох, беда. Уж в другой раз приходит. И самою жалко, и мужик ни при чем.
У нее синие глаза и бойкий, напевный говорок.
— И мужик ни при чем, и самою жалко.
Она принялась мыть руки под рукомойником. На спине ее натянулась белая ситцевая кофточка. Она в горсть набирала воду и мыла лицо и шею. Пряди волос у затылка намокли и потемнели.
— Тут у нее при немцах партизанский командир прятался, — говорила она, утираясь холщовым полотенцем. — Потом она к нему в лес убёгши была и девочку с собой брала.
Она глянула на печь. Девочка спала.
— Отчаянная она, — продолжала она шепотом, подойдя к нему близко, — а девочка с той поры все в коленях болеет.
Ему было приятно, что она стоит рядом, нравился ее говорок и то, как вкусно мнет губы, когда замолкает.
— А как наши пришли, партизанский ее командир со всеми на фронт ушёчи и с той поры не пишет, и не слышно, не то убили его, не то позабыл. Так хозяйка днем-то ничего — крепится, а ночами, слышно, плачет.
Инженер шагнул к ней и, не зная, куда деть руки, сунул их за спину.
— Как звать? — сказал он и шагнул назад.
Она быстро глянула на него от головы к ногам и засмеялась. На загоревшей тугой щеке обозначилась ямка.
— Вам ничего, вы вместях все, — сказала она, насупившись и вытирая ладонью клеенку стола, — а нам плохо — скука.
Он пошел к двери.
— Куда ж вы? — крикнула она ему вслед и снова засмеялась.
Инженер вышел из дому. Рыжая связистка выпрыгнула в окно и пошла на дежурство. Старик по пояс просунулся в отверстие, которое прорубил зимой немец, чтобы вести наблюдение, и кричал старухе, закрывшейся в бане:
— Куда полезла, нечистая сила! Пар весь загубишь!
Из бани высунулась мокрая голова старухи, и дверь опять захлопнулась.
Из растворенного окна напротив доносился голос рыжей связистки:
— «Тонна». «Тонна». Я — «Ведро». Я — «Ведро». Не слышу вас. Слышу вас.