ВИКЕНТИЙ ВЕРЕСАЕВ
Без дороги
Повесть
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
20 июня 1892 года. С-цо Касаткино
Теперь уже три часа ночи. В ушах звучат еще веселые девические голоса, сдерживаемый смех, шепот... Они ушли, в комнате тихо, но самый воздух, кажется, еще дышит этим молодым, разжигающим весельем, и невольная улыбка просится на лицо. Я долго стоял у окна. Начинало светать, в темной, росистой чаще сада была глубокая тишина; где-то далеко, около риги, лаяли собаки... Дунул ветер, на вершине липы обломился сухой сучок и, цепляясь за ветви, упал на дорожку аллеи; из-за сарая потянуло крепким запахом мокрого орешника. Как хорошо! Я стою и не могу насмотреться; душа через край переполнена тихим, безотчетным счастьем.
И грудь вздыхает радостней и шире,
И вновь кого-то хочется обнять...*
* Из стихотворения А. А. Фета "Еще весна,- как будто неземной какой-то дух ночным владеет садом..." (1847).
Кругом все так близко знакомо - и очертания деревьев, и соломенная крыша сарая, и отпря-женная бочка с водой под липами. Неужели я целых три года не был здесь? Я как будто видел все это вчера. А между тем как долго шло время...
Да, мало что хорошего вспомнишь за эти прожитые три года. Сидеть в своей раковине, со страхом озираться вокруг, видеть опасность и сознавать, что единственное спасение для тебя - уничтожиться, уничтожиться телом, душою, всем, чтоб ничего от тебя не осталось... Можно ли с этим жить? Невесело сознаваться, но я именно в таком настроении прожил все эти три года.
"Зачем я от времени зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня"*. Мне часто вспоминаются эти гордые слова Базарова. Вот были люди! Как они верили в себя! А я, кажется, настоящим образом в одно только и верю это именно в неодолимую силу времени. "Зачем я от времени зависеть буду!" Зачем? Оно не отвечает; оно незаметно захватывает тебя и ведет, куда хочет; хорошо, если твой путь лежит туда же, а если нет? Сознавай тогда, что ты идешь не по своей воле, протестуй всем своим существом,- оно все-таки делает по-своему. Я в таком положе-нии и находился. Время тяжелое, глухое и сумрачное со всех сторон охватывало меня, и я со страхом видел, что оно посягает на самое для меня дорогое, посягает на мое миросозерцание, на всю мою душевную жизнь... Гартман** говорит, что убеждения наши - плод "бессознательного", а умом мы к ним лишь подыскиваем более или менее подходящие основания; я чувствовал, что там где-то, в этом неуловимом "бессознательном", шла тайная, предательская, неведомая мне работа и что в один прекрасный день я вдруг окажусь во власти этого "бессознательного". Мысль эта наполняла меня ужасом: я слишком ясно видел, что правда, жизнь все в моем миросозер-цании, что если я его потеряю, я потеряю все.
* Из VII главы романа И. С. Тургенева "Отцы и дети" (1860).
** Гартман Эдуард (1842-1906) - немецкий реакционный философ-идеалист, которого В. И. Ленин назвал "истинно-немецким черносотенцем" (В. И. Ленин, Соч., т. 14, стр. 273).
То, что происходило кругом, лишь укрепляло меня в убеждении, что страх мой не напрасен, что сила времени - сила страшная и не по плечу человеку. Каким чудом могло случиться, что в такой короткий срок все так изменилось? Самые светлые имена вдруг потускнели, слова самые великие стали пошлыми и смешными; на смену вчерашнему поколению явилось новое, и не верилось: неужели эти - всего только младшие братья, вчерашних. В литературе медленно, но непрерывно шло общее заворачивание фронта, и шло вовсе не во имя каких-либо новых начал, - о нет! Дело было очень ясно: это было лишь ренегатство - ренегатство общее, массовое и, что всего ужаснее, бессознательное. Литература тщательно оплевывала в прошлом все светлое и сильное, но оплевывала наивно, сама того не замечая, воображая, что поддерживает какие-то "заветы"; прежнее чистое знамя в ее руках давно уже обратилось в грязную тряпку, а она с гордо-стью несла эту опозоренную ею святыню и звала к ней читателя; с мертвым сердцем, без огня и без веры, говорила она что-то, чему никто не верил... Я с пристальным вниманием следил за всеми этими переменами; обидно становилось за человека, так покорно и бессознательно идущего туда, куда его гонит время. Но при этом я не мог не видеть и всей чудовищной уродливости моего собственного положения: отчаянно стараясь стать выше времени (как будто это возможно!), недо-верчиво встречая всякое новое веяние, я обрекал себя на мертвую неподвижность; мне грозила опасность обратиться в совершенно "обессмысленную щепку" когда-то "победоносного кораб-ля"*. Путаясь все больше в этом безвыходном противоречии, заглушая в душе горькое презрение к себе, я пришел, наконец, к результату, о котором говорил: уничтожиться, уничтожиться совер-шенно единственное для меня спасение.
Я не бичую себя, потому что тогда непременно начнешь лгать и преувеличивать; но в этом-то нужно сознаться, - что такое настроение мало способствует уважению к себе. Заглянешь в душу, - так там холодно и темно, так гадко-жалок этот бессильный страх перед окружающим! И кажет-ся тебе, что никто никогда не переживал ничего подобного, что ты - какой-то странный урод, выброшенный на свет теперешним странным, неопределенным временем... Тяжело жить так. Меня спасала только работа; а работы мне, как земскому врачу, было много, особенно в последний год, - работы тяжелой и ответственной. Этого мне и нужно было; всем существом отдаться делу, наркотизироваться им, совершенно забыть себя - вот была моя цель.
Теперь служба моя кончилась. Кончилась она неожиданно и довольно характерно. Почти против воли я стал в земстве каким-то enfant terrible;** председатель управы не мог равнодушно слышать моего имени. Подоспел голодный тиф; я проработал на эпидемии четыре месяца и в конце апреля свалился сам, а когда поправился... то оказалось, что во мне больше не нуждаются. Дело сложилось так, что я должен был уйти, если не хотел, чтоб мне плевали в лицо... Э, да что вспоминать! Я взял отставку и вот приехал сюда. Забыть все это!..
* Из лирической драмы А. Н. Майкова "Три смерти" (1852) "...И незаметно ветер крепкий потопит нас среди зыбей, как обессмысленные щепки победоносных кораблей..."
** Буквально: ужасный ребенок; здесь - человек, позволяющий себе то, на что другие не отваживаются (франц.).
Большая зала старинного помещичьего дома, на столе кипит самовар; висячая лампа ярко освещает накрытый ужин, дальше, по углам комнаты, почти совсем темно; под потолком сонно гудят и жужжат стаи мух. Все окна раскрыты настежь, и теплая ночь смотрит в них из сада, зали-того лунным светом; с реки слабо доносятся женский смех и крики, плеск воды.
Мы ходим с дядей по зале. За эти три года он сильно постарел и растолстел, покрякивает после каждой фразы, но радушен и говорлив по-прежнему; он рассказывает мне о видах на урожай, о начавшемся покосе. Сильная, румяная девка, с платочком на голове и босая, внесла шипящую на сковороде яичницу; по дороге она отстранила локтем полузакрытую дверь; стаи мух под потолком всколыхнулись и загудели сильнее.
- А вот у нас одно есть, чего у вас нету,- сказал дядя, улыбаясь и смотря на меня своими выпуклыми близорукими глазками.
- Что это? - спросил я, сдерживая улыбку.
- Мухи!
Когда я еще студентом приезжал сюда на лето, дядя каждый раз слово в слово делал это же замечание.
Тетя Софья Алексеевна воротилась с купанья; еще за две комнаты слышен ее громкий голос, отдающий приказания.
- Палашка! возьми простыню, повесь на дверь в спальне! Да зовите мальчиков к ужину, где они?.. Котлеты подавайте, варенец, сливки с погреба... Скорей! Где Аринка? А, яичницу уже подали,- говорит она, торопливо входя и садясь к самовару.- Ну, господа, чего же вы ждете? Хотите, чтоб остыла яичница? Садитесь!
Софья Алексеевна одета в старую синюю блузу, ее лицо сильно загорело, и все-таки она всем своим обликом очень напоминает французскую маркизу прошлого столетия; ее поседевшие воло-сы, пушистою каймою окружающие круглое лицо, выглядят как напудренные.
- А как же? Разве без барышень можно? - спросил дядя.
- Можно, можно! Пускай не опаздывают!
- Нет, это нельзя. Как же ты нас заставляешь нарушить рыцарский кодекс?
- Да ну, будет тебе! Ведь Митя голоден с дороги. Тоже - рыцарь! сказала Софья Алек-сеевна с чуть заметной усмешкой.
- Ну, нечего делать: приказано, так надо слушаться. Что ж, сядем, Дмитрий? Вот выпьем водочки - и за яичницу примемся.
Он поставил рядом две рюмки и стал наливать в них из графинчика полыновку.
- А как водка будет по-латыни - aqua vitae? - спросил он.
- Да.
- Гм! "Вода жизни"...- Дядя несколько времени в раздумье смотрел на наполненные рюмки.- А ведь остроумно придумано! - сказал он, вскидывая на меня глазами, и засмеялся дребезжащим смехом.- Ну, будь здоров!
Мы чокнулись, выпили и принялись за еду.
- Где же, однако, барышни наши? - спросил дядя, с аппетитом пережевывая яичницу.- Я беспокоюсь.
- Ешь яичницу и не беспокойся. Барышни наши уж выкупались,- ответила тетя.