с гребешком Хома положил возле лежанки, а безголовую тушку у порога. Хищно сузив колючие глазки, пробубнил заклинание — с пятого на десятое:
— Это правда, что мы находили кое-что и толковали про что… Только когда я хоть бы что или нечто… то пускай мне не знаю что… вот что… а не то что! А вы еще говорите, что я там что-то или что-то еще…
И не успел Хома договорить свое заклинание, как петух возле порога зашевелился, встрепенул крыльями, вскочил на ноги — и пошагал. И отнятая голова тоже зашевелилась, тоже поднялась навстречу, поджидая, когда петух приблизится в сопровождении грибка-боровичка.
Ошеломленный увиденным, гость глазам своим не верил: голова вдруг приросла к шее, и торжественно-хмурый Хома держал в руках петуха, что поглядывал по сторонам бусинками выпуклых глаз. И если бы не пролитая кровь на полу, то увиденное могло бы показаться бредом.
— Вправду приросла? — промямлил Дым, не решаясь протянуть руку и потрогать, хотя хозяин хаты ткнул ему петуха едва не под нос. — И будет петь?
— Еще и курочек потопчет! И к соседским еще больше зачастит!
— Гляди ж ты, не штука наука, а штука ум, — сказал председатель колхоза, поглядывая на петуха, который крутил целехонькой шеей, будто веретеном. — А что ты еще можешь?
— Да все! Могу, к примеру, отрезать и приставить голову быку.
— У тебя ж нет быка в хозяйстве.
— Ну колхозному.
— Колхозному не надо, — подумав, сказал Михайло Григорьевич. — Вот если бы ты имел быка в индивидуальном пользовании, как петуха, тогда мог бы своей скотине отрезать и приставлять головы… И не боишься, что вдруг не прирастет? Что или выиграл, или проиграл?
— А чего бояться? Хоть на часок, да на шесток! Знаете, я чувствую в себе такую силу, что мог бы отрезать голову и вам, Михайло Григорьевич.
Губы у гостя посерели, будто пеплом покрылись, и голос стал тусклым:
— Как же я без головы и был бы главой колхоза?
— А вы б и без головы остались главою!
— Т-ты п-пра-вду г-говоришь?
— Правду! А потом бы я вам голову приставил, и вы опять были б главой колхоза с головою.
— Спасибо на добром слове… Меня и так снимут, как время приспеет, а только сейчас еще мое время не приспело… Все люди как люди, а ты — Хома! Разве мы тебя такого в члены артели принимали? Почему скрывал, почему утаивал такое?
— Не скрывал и не утаивал, — честно признался грибок-боровичок, — ибо раньше за мной такого не водилось. А тут вдруг!.. Вот и позвал вас, чтоб сознаться, чтоб знали, с кем дело имеете, кем руководите. Я и сам путем не знаю, на что я еще способен, что еще во мне скрывается, какие завтра тайны открою в человеке или в мире.
Не столько обрадованный, сколько опечаленный своими магическими способностями, грибок-боровичок в каком-то сомнамбулическом трансе закатал рукав сорочки до локтя — и ножом, каким еще недавно перерезал шею петуху, чиркнул себя по голой коже.
— Хома, опомнись! — вскрикнул председатель колхоза, бледнея. — Тебе завтра на ферму!
Грибок-боровичок с каннибальской усмешкой на лице резал и колол ножом свою левую руку. Кровь дрожащими каплями вспыхивала на порезах, цвела коралловыми бусинками на живых ранах.
— Смотри, Хома, — бубнил Михайло Григорьевич, — больничный лист не получишь, ибо у тебя не производственная травма, ибо у тебя симулянтская инвалидность!
Кровь сочилась из порезанной руки. Казалось, председатель колхоза сейчас и заплачет, и зарыдает, потому что никто не может оставаться спокойным, когда человек рядом с тобой устраивает над собой такое надругательство.
— Хе-хе, нет никого лучшего, чем я и попова свинья! — едкий и хмурый, как дымовая труба внутри самой себя, похвастался грибок-боровичок. — А теперь смотри!..
Из ниши в печи достал какую-то глиняную мисочку здоровой, правой рукой, смочил пальцы в каком-то золотистом масле, мазнул раз и другой искалеченную руку — и Михайло Григорьевич опять не поверил глазам своим. Ибо как ты им поверишь, когда они увидели неимоверное чудо: кровавые раны, которые только что покрывали порезанную левую руку грибка-боровичка, мгновенно затянулись, будто их и не было, а кожа опять белела целенькая и неповрежденная. Хоть бы какой-нибудь шрам крохотный, хоть бы царапина, вавка или рубец, ну абсолютно ничего!
— Это ж не вивторок [2], чтобы повторять разов сорок, — жалостливо морщился Дым. — А если б в нашем колхозе каждому такое умение, как у тебя? А вдруг с дурных глаз кто порежется и не исцелится, тогда что? Кому отвечать? А наверху спросят, почему недоглядел, почему допустил!.. Ведь это ж, Хома, за тобой нужен глаз да глаз! Ладно, если вздумается там голову отрезать быку. А если тому, кто приглядывает за быком? Не приставишь голову быку, его можно списать на мясокомбинат. А за безголового колхозника кто ответит? Охо-хо-хо!
— Не убивайтесь, Михайло Григорьевич, как-нибудь выкрутились бы, — успокаивал грибок-боровичок.
— Может, ты, Хома, и выкрутился бы, а с меня голову таки сняли б.
И тогда грибок-боровичок принес из сеней сплетенную из ивовых прутьев корзину, полную куриных яиц.
— Да мы с вами теперь рабочую силу для колхоза из воздуха сможем вытребовать! — похвалился. — Вот только возьмите яйцо, которое вам нравится.
Поколебавшись, председатель колхоза выбрал крупное куриное яйцо и отдал его Хоме. Тот положил яйцо на лежанке под макитру [3], потом приподнял макитру и, сощурившись, звонко ударил им о спинку деревянной кровати. Яйцо, ясное дело, разбилось, и тут из-под кровати полетели какие-то цветные ленты, букеты цветов — и из шелестящих лент и из разноцветного фейерверка цветов появился незнакомый дядько. Дядько был обут в резиновые сапоги, одет в серую фуфайку, на голове — поношенный картуз.
— На какую работу мне завтра идти по наряду, Михайло Григорьевич? — спросил дядько хрипловатым прокуренным голосом.
— Н-на п-проп-полку с-свеклы, — промямлил Дым посеревшими губами.
Дядько в резиновых сапогах прошлепал в сени, хлопнул дверью, и вскоре его тень мелькнула под окнами, а грибок-боровичок произнес вкрадчивым голосом:
— Берите еще одно куриное яичко, Михайло Григорьевич!
Председатель колхоза Дым — оробевший, со странным жуликоватым выражением на лице, взял из ивовой корзины еще одно куриное яйцо. Взял осторожно, будто гранату,