с которой уже сорвали чеку и которая вот-вот взорвется.
— Значит, вытребовать еще одного колхозника, чтоб вы нарядили его на работу? — спросил грибок-боровичок, уверенный в победе. — Кого вам? Шофера, тракториста? Агронома, зоотехника? Или, может, телятницу, которая бы завтра вышла в передовики?
И положил куриное яйцо на лежанке.
— Хоть какую-нибудь бабу, — пожелал Михайло Григорьевич. — Чтобы в звено на свеклу…
Через минуту старший куда пошлют вынул яйцо из-под макитры, ударил им о спинку деревянной кровати. И в то же мгновение из-под кровати полетели цветные ленты, букеты пестрых цветов — и из этого фейерверка родилась девочка лет двенадцати. Веснушчатая, курносая, с цыпками на босых ногах, девочка держала в руках тяпку и светила острыми, шмелиными глазами.
— Извините, Михайло Григорьевич, — виновато сказал грибок-боровичок. — Видать, яичко попалось от молоденькой курочки, вот и девочку наворожили с вами. Подождем несколько лет, девочка подрастет, станет молодицею — вот тогда и снарядим ее в звено на свеклу… Да куда вы?! Я ведь еще не все вам показал, еще не исповедался до конца, а перед кем я исповедаюсь, как не перед председателем колхоза?
А Дым уже исчез, будто его блохи съели. И Хома вздохнул:
— Побежал, словно красный петух по жердочке.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
в которой грибок-боровичок прибегает к заговору и магической силой самобытного украинского слова творит одно из наипервейших своих приснопамятных чудес
Дальше уже одно приключение бежало вдогонку за другим приключением, о приключение же спотыкалось и на приключение падало. И сколько ты тому приключению ни тверди «отче наш», а оно тебе все одно — «от лукавого»!
Наверное, прежде всего стоит поведать о том, как грибок-боровичок вылечил сельскую пройдоху и спекулянтку Одарку Дармограиху.
Постелив вышитое розанами да голубками полотняное покрывало в садике под яблоней, Дармограиха лежала, будто на картине нарисованная. Дородная, холеная, курганами перезрелых грудей едва поднебесье над Яблоневкой не подпирала, а в ясных водах ее глубоких очей плыли облака. Грибок-боровичок, одетый в обноски, в которых работал на ферме около скотины, стоял перед Одаркой Дармограихой и не говорил, а стрекотал, как кузнечик:
— Был я у матки-полуматки, ночевал на страхах-полях, раскладывал огонь из кромешных глубин земных, пил я тень-молоко. От матки-полуматки пошел я прочь, нес девять палиц, а на каждой палице по девять сучков, а на каждом сучке по девять сит висит, а в каждом сите по девять кошек, а у каждой кошки по девять котят. А там сидел ястреб под стрехой и держал ковякало. Пришло нетюпало и взяло ковякало. Ой, вставай до рассвета, ступай в запятницу, берись за палицу, догоняй нетюпало и отбирай ковякало!
Одарка Дармограиха уже не лежала на дерюжке под яблоней, а сидела, прислонившись спиной к стволу. И дума тяжелая, подобно плугу, избороздила ее чело глубокими морщинами. Старший куда пошлют, будто с громом из тучи выпавший, бегал перед молодицей, как тот кот, что за своим хвостом гонялся, стаей летучих мышей вырывались слова из его рта и вились-увивались вокруг грустной женщины.
— Прибежала шурда-бурда, взяла штрики-брики. Услышали мякинники, дали знать житникам. Гей, вы, житники, садитесь на овсяники, догоняйте шурду-бурду, отнимайте штрики-брики! А тогда уже пришло себе шкандыбало, село на тертуле. Одолжите, просит, мокротона-эгрефиста, к нам пришли ладуны! Потом чистота схватила красоту и побежала на высоту. Люди стали кричать: «Дайте божью благодать, а то уже хаты не видать!»
Все у Одарки Дармограихи увядало от печальной задумчивости: брови вяли и опадали, глаза вяли и угасали, щеки вяли и линяли, губы вяли и вздыхали.
— Чистота схватила красоту и побежала на высоту, — повторила она слова из заклинания грибка-боровичка.
А Хому трясло так, будто тот бес, которого он изгонял из Одарки Дармограихи, не стал убегать куда-то далеко и искать себе новую жертву, а переселился со своими манатками в шкуру Хомы.
— Бежала гуца-белогуца мимо слухачей. Слухачи почуяли, сказали пальцанам, пальцаны поймали, на костяном мосту прибили. Потом пришла непотуха и вселилась в лелюха и просит одолжить теленуха зарезать пустосвета, накормить дармоеда. Потом пришло шкандыбало, попросило одолжить шилохвоста, чтоб зарезать полковника, так как приехал князь.
Ха, видели б вы Хому! Он был похож на то самое, что на огне плавится, а на ветру сушится, что на огне умирает, а в воде оживает. То есть на воск стал похожим старший куда пошлют, то есть стал похожим на ту свечечку, на то солнце-раскаленце, посередине живица. А потому-то и казалась его голова огненной, сердце — из пакли, а тело собранным из всего на свете, а потому-то был Хома как тот гость, что сам свою гложет кость!
И, видно, заговорил-таки грибок-боровичок спекулянтку и пройдоху Одарку Дармограиху, ибо, посмотрев теперь на женщину, никто бы и не сказал, что знает она только базар и торгашество. Походила теперь Одарка на героиню труда, которой прямехонькая дорога на Доску почета, что около колхозной конторы. И вот уже она, пробужденная от своего сна к сознательной трудовой жизни, вышла из садика во двор, а со двора на улицу, только ведь Хома не отставал, следом катился, как огонь, то есть как та красная гадюка, что согласна весь свет проглотить, как та красная колода, что в поле пролежала б семь лет и на ней трава не выросла бы. Катился Хома следом за Одаркой, наставлял ее:
— Иди туда, где за лесом, за пралесом, за развилою бьет бук бука буковым бичом. А как прийдешь, кума, до кумы, проси ляпоты, поляпать и пойти. А как увидишь стояку, то на стояке висит висяка, под стоякою ходит ходяка, вот у стояки и проси висяку!
Вот так грибок-боровичок заговаривал Дармограиху — и заговорил! Так заговорил, что с того памятного дня молодица и думать забыла про свою спекуляцию, трудилась в колхозе на картошке и свекле, на капусте и огурцах. Ибо такую силу возымело чудотворное слово грибка-боровичка.