но все любили его за это – так же, как в конце концов полюбили его «Давай!».
– Да, Оливер, давай, – пытаясь подражать его сленгу, ответила моя мать, уже смирившаяся со своим новым прозвищем «миссис Пи».
Что-то резкое, отрывистое всегда звучало в этом «Давай!». Не «Давай, до скорого», не «Береги себя» и даже не «Чао». «Давай!» – обдающее морозом и окончательное, пренебрегающее всеми привычными нам вкрадчивыми европейскими любезностями. Разговору, который казался сердечным и теплым, это жестокое, сказанное в конце «Давай!» придавало горькое послевкусие. Вместо вежливого и осторожного окончания – безжалостное «Давай!», которое звучало как захлопнутая дверь.
Но кроме того, это «Давай!» было способом избежать прощания, не придавать ему большого значения. «Давай!» не в смысле «До свидания»; скорее – «Я вернусь – не успеете моргнуть». Оно напоминало мне другую его фразу – «Ага, секунду»: так он ответил моей матери, когда она попросила его передать хлеб, а он был занят потрошением рыбы на своей тарелке. «Ага, секунду».
Моя мать, ненавидевшая «его американизмы» – так она их называла, – в конечном счете стала звать его Il сauboi – ковбой. Поначалу скорее насмешка, это слово постепенно превратилось в ласковое прозвище – наряду с другим, которым она наделила его, когда в один из первых дней он спустился к ужину сразу после душа с мокрыми, блестящими зачесанными назад волосами.
– La star, – сказала тогда мать, что было сокращением от la muvi star – кинозвезда.
Мой отец, всегда самый снисходительный из нас троих, но также самый наблюдательный, «раскусил» ковбоя.
– É un timido, он просто стесняется – вот и все, – ответил он на вопрос о том, что он думает по поводу столь неоднозначного «Давай!».
Оливер – timido? Это что-то новенькое. Неужели все его грубые американизмы – просто экстравагантный способ скрыть неумение – или страх неумения? – грациозно уходить?
Я вспомнил, как поначалу за завтраком он отказывался есть яйца всмятку. К концу четвертого или пятого дня Мафальда заявила, что никуда его не отпустит, пока он не попробует яйца местных фермеров. Наконец он поддался уговорам, но вынужден был признать – с каплей вполне искреннего и неприкрытого смущения, – что разбивать яйца всмятку просто-напросто не умеет.
– Lasсi fare a me, синьор Уллива, давайте я, – сказала Мафальда.
С этого дня она всегда приносила Улливе два яйца и первым делом разбивала для него скорлупу, а уже потом принималась обслуживать всех остальных.
Хочет ли он третье? – спрашивала она. Некоторые съедают больше двух яиц. Нет, двух достаточно, – отвечал он и, повернувшись к моим родителям, добавлял:
– Уж я-то себя знаю: если съем третье, то захочу и четвертое, и пятое.
Я никогда не слышал, чтобы люди в его возрасте говорили «Уж я-то себя знаю». От этих слов мне становилось не по себе.
Но сердце Мафальды он завоевал гораздо раньше, на третий день своего пребывания; тогда она спросила, любит ли он свежевыжатый сок по утрам, – и он ответил «да». Наверняка сок он ждал апельсиновый или грейпфрутовый, но вместо этого получил огромный стакан, до самых краев наполненный густым абрикосовым соком, – а его он ни разу в жизни не пробовал.
Пока Оливер пил, Мафальда стояла напротив, пытаясь понять реакцию по его лицу и прижимая к фартуку поднос. Допив, Оливер не произнес ни слова, но через несколько мгновений – вероятно, неосознанно – смачно причмокнул губами. Мафальда была на седьмом небе от счастья. Моя мать, в свою очередь, отказывалась верить, что люди, которые читают лекции во всемирно известных университетах, причмокивают губами, когда пьют. С того дня стакан сока ждал его каждое утро.
Оливер был сильно удивлен, когда обнаружил, что абрикосовые деревья растут прямо у него под носом – в нашем саду. По вечерам, закончив домашние дела, Мафальда просила его залезть с корзиной на стремянку и нарвать абрикосов, «румяных от стыда». Он шутил на итальянском, срывал абрикосы по одному и спрашивал: а этот тоже румяный от стыда? Нет, отвечала она, этот еще слишком молод, в молодости стыда нет – стыд приходит с возрастом.
Я никогда не забуду, как наблюдал за ним из-за стола, пока он залезал на стремянку в своих красных плавках и целую вечность выбирал спелые абрикосы. По пути на кухню – плетеная корзина, эспадрильи, вздымающаяся синяя рубашка, лосьон для загара – он кидает мне один из самых крупных: «Тебе», – так же, как отправлял через сетку теннисный мяч, говоря: «Твоя подача». Конечно, он понятия не имел, о чем я думал минутами ранее, но крепкие, округлые половинки абрикоса с ложбинкой посередине снова вызвали в памяти его образ: растянувшееся вдоль ветвей тело и крепкие, округлые ягодицы, по цвету и форме напоминающие этот фрукт. Прикасаться к абрикосу было все равно что прикасаться к Оливеру. Он никогда ничего не узнает; как тот, у кого мы покупаем газету, не подозревает, что потом является нам в ночных грезах и что одна из черт его лица или загар на оголенном плече могут стать для нас источником бесконечного наслаждения.
В его не слишком любезном «Тебе» – точно так же, как и в «Давай!» – звучала какая-то внезапность, бесцеремонность, что-то вроде «На, лови». Вся эта его легкость и спонтанность заставила меня задуматься о том, насколько извращенными и потаенными были мои собственные желания. Вряд ли бы ему пришло в голову, что, вкладывая мне в ладонь спелый абрикос, он отдавал мне свой зад; что, вгрызаясь в сочную фруктовую мякоть, я кусал ту часть его тела, которая, должно быть, была светлее прочих, потому что никогда не apriсated, не загорала, – и другую, совсем рядом, но только если осмелюсь, – его apriсoсk, абрикосовый член.
Выяснилось, что об абрикосах он знает больше нашего: об их гибридах, происхождении, ареалах произрастания по всему Средиземноморью и этимологии. В то утро за завтраком мой отец взялся объяснять, что название этого фрукта пришло из арабского языка, поскольку итальянское albiсoссa, французское abriсot и немецкое Aprikose, так же как «алгебра», «алхимия» и «алкоголь», произошли от арабского существительного, сросшегося с арабским же артиклем al-. Таким образом, слово albiсoссa произошло от al-birquq. Отец крайне редко находил в себе силы вовремя остановиться и непременно должен был закончить выступление каким-нибудь оригинальным фактом из своего последнего «урожая»: он добавил, что особенно удивительно, пожалуй, то, что в Израиле и во многих арабских странах абрикос в наши дни называют совсем иначе: mishmish.
Моя мать замерла в замешательстве. Я и мои двоюродные сестры, гостившие у нас в ту неделю, еле сдерживались, чтобы не зааплодировать. Однако