тихо, что даже не задувало пламя костра, вокруг которого сидели люди. Оно весело и задорно, широким языком рвалось вверх, рассыпая вокруг целые снопы потухающих во мраке искорок и освещая багровым заревом лица, суровые и мрачные у мужчин, задумчиво-сосредоточенные у детей. Над костром, на трех железных прутьях, висел большой чугунный котел, в котором бурлила какая-то похлебка, издававшая аппетитный для голодных желудков запах чеснока, бараньего сала и кукурузкой муки.
Взрослые хранили глубокое молчание и сидели неподвижно, устремив глаза на огонь, погруженные в свои думы. Только двое мальчиков, лет по 12—13, поместившись рядом и тесно прижавшись друг к другу, изредка украдкой перешептывались между собой, делясь какими-то им одним понятными ощущениями. Далее, вдоль оврага, смутно чернели во мраке силуэты нескольких лошадей, привязанных поводьями к стволам деревьев. Измученные дальней дорогой и быстрым бегом, они стояли, повеся головы, и тяжело дремали, время от времени издавая во сне характерный кряхтящий стон, сопровождающийся глубоким, безнадежным вздохом, каким вздыхают только многострадальные крестьянские «коняки». Между лошадьми, свернувшись у самых их ног, полуприщурив злые, зоркие глаза и пошевеливая настороженным ухом, чутко спали две огромные, волкообразные овчарки. При всяком подозрительном шуме они подымали головы и внимательно вглядывались в окружающую чащу с таким видом, как бы хотели сказать: «Ну, что ж? милости просим, мы здесь и всегда готовы встретить врага, кто бы он ни был!»
В стороне от прочих лошадей и ближе к костру была привязана рослая белая кобыла, с длинной гривой и пушистым хвостом. Своим ростом и видом она резко выделялась из числа прочих «коняк». Это была хорошая статейная заводская матка, с тонкой, сухой головой и крепкими, мускулистыми ногами. Около самой ее морды, раскинув длинные, узловатые ноги, лежал маленький, шершавый жеребенок с щетинистой гривой и курчавым, коротким хвостом. Он тихо и жалобно стонал, открывая время от времени помутившиеся в предсмертной агонии глаза. Тяжелое дыхание со свистом вырывалось из его неестественно расширенных ноздрей, а бока то вздувались, то втягивались в живот, выпячивая ребра. Опустив морду, с озабоченным взглядом, кобылица-мать осторожно обнюхивала свое умирающее детище, издавая по временам тихое, тревожное ржание. Она словно спрашивала, что с ним случилось, почему он лежит так беспомощно, и тщетно пыталась ободрить его.
Вдруг жеребенок как-то весь дрогнул, судорожно повел ногами и шеей, понатужился, словно проглотил что-то, и замер. Он лежал неподвижно, оскалив зубы, с остановившимся взглядом широко открытого, помутившегося зрачка.
Пораженная неподвижностью жеребенка, кобылица-мать, тревожно пофыркивая, несколько раз обнюхала его с головы до копыт и затем, не довольствуясь этим, слегка щипнула зубами за выдавшийся острым углом маклак. Жеребенок оставался неподвижен.
Тогда белая кобылица подняла голову, испуганно оглянулась кругом, и ее жалобное ржание тоскливо прорезало вой и стон бури.
— Э, мама дракулуй, мынкатяр лупу [33],— взбешенным голосом вскрикнул один из мужчин, сидевших у костра, и, проворно вскочив, бросился к жалобно ржущей лошади. Ударив ее кулаком по морде, он торопливо надел ей на голову большой мешок с саманом [34], туго завязав его за ушами бечевкой. После этого кобылица перестала ржать и, положив морду на труп жеребенка, лишь тихо и тревожно похрапывала сквозь толстую дерюгу мешка...
— Проклятая скотина,— ворчал Петро, возвращаясь на свое место,— на весь лес гвалт подняла.
— Не бойся, все равно никто не услышит,—успокоил его другой цыган с сивыми усами и большим багровым рубцом над кривым глазом,— некому и слушать-то! Вишь, ночь какая, чай, ни одной живой души в поле нет!
— Ну, это ты, дядя Дмитраш, напрасно так уверен,— возразил Петро, — отсюда недалеко пограничный пост стоит, и с него то и дело разъезды посылают. После нашей последней истории солдаты стали особенно зорки и осторожны.
Дмитраш беззвучно засмеялся, причем его старое лицо все сморщилось как печеное яблоко, а черные глаза почти пропали в глубоких морщинах, набежавших на лоб и щеки.
Глядя на него, оба мальчика в свою очередь звонко и неудержимо расхохотались.
— Вы чего, чертенята? — сердито окрикнул их третий цыган, высокий и худощавый, с ввалившейся грудью и болезненным лицом. — Вот погоди! Изловят вас солдаты, тогда будете ржать, как сосунки в табуне!
— Не кручинься, Руснак,— беззаботно тряхнул головой Петро,— не изловят! Уж ежели тогда, в прошлый раз, не изловили, теперь и подавно не поймают!
— Хвастай! — сердито оборвал его Руснак.—Ты думаешь, очень уж это хитро? Мудреней было Мафтея уличить, а вот уличили же и в тюрьму засадили!
— Это у них там один есть, Игнат! Шельма такая, не глупей нашего брата-цыгана. Он-то и выследил Мафтея. Ловко обстряпал дело, с поличным поймал! Дивиться надо, как только ты, Руснак, вырвался!
— А какая мне радость в том, что вырвался? — угрюмо отвечал Руснак. — Все равно уже не жилец я на белом свете, чувствую смерть за плечами! Проклятые мужики мне всю внутренность отбили! Смотри, какой стал: в полтора месяца что от меня осталось?! Кожа да кости; грудь болит, поясница ноет, спина не разгибается, желудок пищи не принимает... Искалечили вконец!
— Да, уж им только попадись, мужикам-то! Беда, как забьют! Солдаты не в пример лучше. Дадут по шее раз-другой, и буде, а опосля того еще и накормят, коли голоден, и пока полиции не сдадут, пальцем не тронут.
— А все же, коли мне этот Игнат попадется когда в руки, карачун ему! — злобно скрипнув зубами, проговорил Руснак.— Через него мне помирать приходится, пущай же и он со мной за компанию к чертям в пекло идет!
— По совести сказать, и я на него зол,— добавил от себя Петро, — мне теперь без Мафтея хоть пропадать! Скоро ли найду я теперь подходящего товарища? Да и не найдешь, пожалуй!
— Такого, как Мафтей, не будет, это верно,— заметил резонно старик,— жаль его, очень жаль! Без него мы теперь, как без рук, ровно слепые стали!
Все трое на некоторое время умолкли. Вдруг Руснак бешено вскочил, топнул ногой и, задыхаясь от злобы, крикнул надтреснутым голосом:
— Матерь божья, Лука-апостол! Отдайте вы его мне в руки, а уж смерть ему я придумаю сам!
Он глухо закашлялся и упал ничком, судорожно извиваясь всем телом и кусая землю от нестерпимой боли в груди.
Петро только глазом повел в его сторону, а старик совершенно равнодушно, как бы про себя, заметил:
— Ну, это еще как удастся!..
Громко шлепая по лужам и подымая целые столбы брызг, широким, хорошо наезженным шагом по