– И чего же это ты, желанная, не ешь-то ничего, ась? Нонеча к завтраку картофельные лепешки особливо для тебя пекла. В прошлом годе как ела-то, матушка моя, – все пальчики облизывала, а нынче и в рот не взяла! Прямо ума не приложу, чем не угодила. Коли сметаны мало положила, – скажи. Отчего же не сказать-то? Дело поправимое.
– Просто мне ничего не хочется, – тоскливо говорит Лялечка.
– Ну, погоди, милая моя, Митрий обещал раков наловить; я тебе раковый суп сварю, любимый твой. Уж этим не побрезгаешь.
– Нет, ради Бога! – всколыхнулась Лялечка. – Ради Бога, не надо ракового супа. Мне даже подумать о нем противно, даже тошнит.
– Так ведь это так, за глаза, родная ты моя. А как увидишь, – ей-Богу, слюнки потекут, верь совести.
Лялечка тихо стонет.
– Не хочу! Не хочу! Не мучьте меня! Уйдите!
Старуха испуганно качает головой и уходит на цыпочках.
Лялечка подходит к зеркалу, втягивает, сколько можно, твердые красные щеки, подымает брови и декламирует замогильным голосом:
«Отчего я и сам все бледней? и печальнее день ото дня?!»
Красные крепкие щеки прыгают и напоминают глупую дерзость, сказанную перед отъездом из города старшим братом:
– Какие, дюша мой, у вас щеки красные – плюнешь, так зашипит!
Лялечка смолкает, настроение гаснет и падает. Нос поворачивается к открытому окошку и тянет, втягивает аромат поджариваемых в кухне котлет.
Вдруг вбегает Маруська. Лицо у нее испуганно-счастливое и растерянное:
– Лялька! Лялька! У меня задача вышла! Ей-Богу! Смотри – ответ верный.
– Быть не может! – пугается Лялька.
– Смотри сама – ответ верный.
– Не может быть! Ты, верно, где-нибудь ошиблась, оттого и ответ вышел верный. Давай-ка, проверим вместе. Стали проверять.
– Это что? – спрашивает Лялечка. – Ты тут зачем делила 40 на пять? А?
– А как же? – лепечет Маруська. – Сорок человек съели по пяти яблок…
– Так ведь множить надо в таком случае! Множить, а не делить! Эх ты! Математик! Я говорила, что ответ случайно совпал. Пойди-ка, переделай.
Маруська краснеет, надувает губы и уходит, понурив голову.
– Не для меня придет весна! – шепчет Лялечка.
Из кухни дерзко и настойчиво потянуло теплым пирогом с налимом.
Дмитрий Петрович вышел на террасу.
Утреннее солнышко припекало ласково. Трава еще серебрилась росой.
Собачка, любезно повиливая хвостом, подошла и ткнулась носом в колено хозяина Но Дмитрию Петровичу было не до собаки.
Он нахмурил брови и думал:
– Какой сегодня день? Как его можно определить? Голубой? Розовый? Нет, не голубой и не розовый. Это пошло. Особенный человек должен особенно определять. Как никто. Как никогда.
Он оттолкнул собаку и оглядел себя.
– И как я одет! Пошло одет, в пошлый халат Нет, так жить нельзя.
Он вздохнул и озабоченно пошел в комнаты.
– Жена вернется только к первому числу. Следовательно, есть еще время пожить по-человечески.
Он прошел в спальню жены, открыл платяной шкап, подумал, порылся и снял с крюка ярко-зеленый капот.
– Годится!
Кряхтя, напялил его на себя и задумчиво полюбовался в зеркало.
– Нужно уметь жить! Ведь вот – пустяк, а в нем есть нечто.
Открыл шифоньерку жены, вытащил кольца и, сняв носки и туфли, напялил кольца на пальцы ног.
Вышло по ощущению и больно, и щекотно, а на вид очень худо.
– Красиво! – одобрил он. – Какая-то сплошная цветная мозоль. Такими ногами плясала Иродиада, прося головы Крестителя.
Достал часы с цепочкой и, обвязав цепочку вокруг головы, укрепил часы посредине лба. Часы весело затикали, и Дмитрий Петрович улыбнулся.
– В этом есть нечто!
Потом, высоко подняв голову, медленно пошел на балкон чай пить.
– Отрок! – крикнул он. – Принеси утоляющее питие.
Выскочил на зов рыжий парень, Савелка, с подносом в руках, взглянул, разом обалдел и выронил поднос.
– Принеси утоляющее питие, отрок! – повторил Дмитрий Петрович тоном Нерона, когда тот бывал в хорошем настроении.
Парень попятился к выходу и двери за собой прикрыл осторожно.
А Дмитрий Петрович сидел и думал:
– Нельзя сказать ни розовый, ни голубой день. Стыдно. Нужно сказать: лиловый!
В щелочку двери следили за ним пять глаз. Над замком – серый под рыжей бровью, повыше – карий под черной, еще повыше – черный под черной, еще выше голубой под седой бровью и совсем внизу, на аршин от пола, – светлый, совсем без всякой брови.
– Отрок! Неси питие!
Глаза моментально скрылись, что-то зашуршало, зашептало, заохало, дверь открылась, и рыжий парень, с вытянувшимся испуганным лицом, внес поднос с чаем. Чашки и ложки слегка звенели в его дрожащих руках.
– Отрок! Принеси мне васильков и маков! – томно закинул голову Дмитрий Петрович. – Я хочу красоты!
Савелка шарахнулся в дверь, и снова засветились в щелочке глаза. Теперь уже четыре.
Дмитрий Петрович шевелил пальцами ног, затекшими от колец, и думал:
– Нужно вырабатывать стиль. Велю по всему балкону насыпать цветов – маков и васильков. И буду гулять по ним. В лиловый день, в зеленом туалете. Кррасиво! Буду гулять по плевелам, – ибо маки и васильки суть плевелы, – и сочинять стихи.
В лиловый день по вредным плевелам
Гулял зеленый человек.
Кррасота! Что за картина! Продам рожь, закажу художнику Судейкину, – у него есть дерзость в красках. Пусть напишет и подпишет:
«По вредным плевелам. Картина к стихотворению Дмитрия Судакова».
А в каталоге можно целиком стихотворение напечатать:
В лиловый день по вредным плевелам
Гулял зеленый человек.
Разве это не стихотворение? Что нужно для стихотворения? Прежде всего размер. Размер есть. Затем настроение. Настроение тоже есть. Отличное настроение.
– Управляющий пришел, – высунулась в дверь испуганная голова.
– Управитель? – томно закинул голову Дмитрий Петрович. – Пусть войдет управитель.
Вошел управляющий Николай Иваныч, серенький, озабоченный, взглянул на капот хозяина, на его ноги в кольцах, часы на лбу, вздохнул и сказал с упреком:
– Время-то теперь уж больно горячее, Дмитрий Петрович. Вы бы уж лучше после.
– Что после?
– Да вообще… развлекались.
– Дорогой мой! Стиль – прежде всего. Без стиля жить нельзя. Каждая лопата имеет свой стиль. Без стиля даже лопата погибнет.
Он поправил часы на лбу и пошевелил пальцами ног.
– Вы, Николай Иваныч, человек интеллигентный. Вы должны со мной согласиться.
Николай Иваныч вздохнул и сказал с упреком:
– В поле не проедете? Нынче восемьдесят баб жнут.
– Жнут? Мак и васильки?
– Рожь жнут, – вздохнул Николай Иваныч. – Велели бы запрячь шарабан, а то потом жарко будет.
– Это хорошо. Это я приемлю. Отрок! Коня!
– Шарабан прикажете? – выпучил глаза рыжий парень.
– Ты сказал! – ответил Дмитрий Петрович с жестом Петрония.
– Так вы переоденьтесь, я подожду, – вздохнул управляющий.
Дмитрий Петрович машинально пошел одеваться.
Снял кольца, надел сапоги, косоворотку, картуз.
Сели в шарабан. Управляющий причмокнул, лошадь тронула, и Дмитрий Петрович невольно подбоченился.
– Эх-ма! Хороша ты, мать сыра земля!
Но тут же устыдился и сказал тоном Петрония:
– На коленице, о друг, следовало бы ехать стоя.
Выехали на поля.
Замелькали, то подымаясь над желтыми колосьями, то опускаясь за них, пестрые платки жниц.
Где-то с краю зазвенела, переливаясь, визгливая и укающая бабья песня.
И снова подбоченился Дмитрий Петрович, усмехнулся, шевельнул бровью, ухарски заломил картуз и ткнул локтем в бок Николая Иваныча.
– А что, Пахомыч, уродил нынче Бог овсеца хорошего, – сказал он, указывая на полосу гречихи. – Ась?
Управляющий молчал.
– Этаких бы овсов побольше, так и помирать не надо. Правда аль нет, Пахомыч? Ась? Прости, если что неладно согрубил.
– Овес плох в этом году, – уныло ответил Николай Иваныч. – Покупать придется.
– А ты, Пахомыч, не тужи, – не унимался Дмитрий Петрович. – Чать, сам знаешь: быль молодцу не укор.
Он спрыгнул с шарабана и молодецки зашагал по сжатому полю.
– Здорово, молодицы!
Сел на копну и долго пел, фальшивя и перевирая слова, единственную русскую песню, какую знал:
Во саду ли, в огороде
Собачка гуляла,
Ноги тонки, боки звонки,
Хвостик закорючкой.
Потом сказал сам себе:
– Эх, малый, спроворить бы сюда жбан доброго квасу нутро пополировать.
Прибежал рыжий Савелка звать к завтраку.
– Може, прикажете еще васильков нарвать, – осведомился парень. – Там Никита принес охапку, да не знает, куда ее девать. Пелагея говорит, припарки из их делать будете. Так можем еще нарвать.