коммунизма – самая справедливая и правильная во всем мире.
Так казалось мне в детстве.
Дом наш польский архитектор сложил из австрийского кирпича. И так прочно, что стоял дом без изъянов лет уже сто. Точно никто не помнил. Может, и двести.
Двор с садиком, сизым древом грецкого ореха, кленом и каштаном окружали подковой три этажа, стянутые ремешками общих балконов. На балконы выходили окна и двери. Окна смотрелись друг в друга. Стекла дверей прикрывали железные полоски решеток. Двери редко запирались.
Белье сушилось на длинных веревках, перекинутых из конца в конец. Простыню прихватывали деревянной прищепкой и тянули в пропасть над двором. Колесико кронштейна визжало привычно, как ветер. Белые флаги сушились под солнцем и дождем, величаво шевеля телесами. Жены и мамы наши точно знали, чье белье в паутине веревок. Все жили на виду. Все знали о каждом всё – и дальше больше.
Маленький Вавилон нашего дома приютил тех, кого забросила судьба на край новой империи. Много, много их было.
Переселение народов прошлось по Львову волнами.
В середине пятидесятых родители мои в порыве души бросили Ленинград, чтобы с молодежным задором поднимать армейскую культуру театра на Западной Украине. За что получили квартирку, нарезанную из части панской гостиной. Где о своем рождении заявил я.
Новые горожане приезжали работать на заводах танковом, автобусном, радиоэлектронном. Нужны были руки, каких в сельской Галиции не водилось. Довоенный Львов выращивал профессоров философии, веселых бездельников «батяров», утонченных барышень, с какими в Варшаве прогуляться по Ерузалимским аллеям не стыдно, и научного фантаста Станислава Лема.
От них остались тени.
Раздел карты унес ветром польское население за отрезанную границу. Из прежних жителей остались упорно оседлые. Новые горожане ехали с дальних концов Союза осваивать западный край империи. На краю этом изготовился к прыжку, готовый выполнить любой приказ партии и правительства, передовой Прикарпатский военный округ. Петлицы артиллеристов, летчиков, танкистов то и дело мелькали в толпе.
Но в нашем доме мирных людей хватало.
На первом этаже, сразу над подвалами, где по старой памяти хранилась картошка на зиму и банки закруток, жила семья пана Михася – остаток польской роскоши. Корпел он сапожником в уличном ларьке, не признавал обращения «товарищ», наплодил трех детей: Кшисю, Стася и Ежика – и отчаянно ругал советскую власть польским матом, за что ему ничего не было.
Над ним располагалась квартира тети Марийки, с дочкой Ромцей и мужем, который успешно воровал дефицитные товары на продуктовом складе. Их соседями была семья тети Аллы, муж которой получил должность на телевизорном заводе и снабжал всех любителей радио транзисторами по сходной цене. Дальше шла квартира тети Светы, женщины тихой интеллигентности, у которой не было мужа, но был лоботряс сын Димка. Угловую квартиру занимали Абрамяны, переехавшие из Еревана, чтобы работать в советской торговле поближе к границе.
Наш третий этаж начинался квартирой тети Кати, муж которой, дядя Дозик, лесничил в Карпатах, а каждую весну поил всех березовым соком, не тем, что поила Родина в трехлитровых банках, а настоящим, от которого горло перехватывало, как от меда.
Дальше – квартира тети Цили и дяди Юзика. Их сын, ужасно талантливый математик Сёма, поехал на олимпиаду школьников в Европу и решил остаться во вражеском Израиле, умный мальчик. После чего у дяди Юзика вышли крупные неприятности на работе, так что на балконе он публично читал газеты «Правда» и «Коммунист Украины». А тетя Циля говорила, что Юзик может читать хоть «Капитал» Маркса, теперь им не видать Израиля, как своей задницы, не выпустят их в Землю обетованную, и внукам ей радоваться только на фотографиях.
Нашими соседями справа были тетя Лида и дядя Степа, работавший инженером на скучном заводе, где нечего было украсть, поэтому пил он отчаянно. Сын их Паша решил стать великим поэтом вроде Есенина и потому не учился в школе и был любимой маминой болячкой.
Соседями слева были тетя Люда, учившая детей русскому языку, и сын ее Пашка, который отчаянно получал двойки именно по этому языку. Видно, ребенок пошел в отца: неудавшегося шпиона КГБ, который должен был ехать на нелегалку в Чили, о чем знал весь дом, но что-то пошло не так, его выгнали из органов, он запил, бросил жену с ребенком и пропал…
А в дальнем крыле дома жила семья пана Богдана. Называть его «товарищ» не смел даже участковый. Жена его, Ганна, была женщиной тихой, белье со всем двором не сушила. Было у пана Богдана настоящее сокровище: единственная дочка Богдана – так назвал ее отец – была настоящей красавицей, только всегда ходила в серой и неприметной одежде. Квартире пана Богдана принадлежал конец балкона. Подойти к его двери было нельзя – пан приварил к ней глухую решетку, покрасил в зеленый цвет и всегда держал на замке.
Жили они как в клетке.
Все знали, что это неспроста.
Молодым хлопчиком пан Богдан бегал по Карпатам с трезубцем на немецкой пилотке и постреливал советских, пока его не поймали. Был он бойцом одного из отрядов бандеровцев. Сколько у него на руках крови, что натворил – об этом говорили много, но, скорее всего, неправду. Было б за что, так пана Богдана бы расстреляли. А так – дали десять лет лагерей.
Из Сибири он вернулся в середине шестидесятых постаревшим, замкнутым и молчаливым. Богдана родилась вскоре. Воспитывал он дочь в национальной строгости. Сам ходил в вышиванке и дочку заставлял. Говорили, что в комнате у него висит огромный портрет Кобзаря, стена в рушниках, на видном месте лежит Библия.
Кто знает, может, враки, – соседей он не пускал.
Разве только в окно подсмотрели…
Пан Богдан жил как хотел.
В католическую Пасху надевал чистую вышиванку и с корзиной писанок отправлялся в униатский костел. За ним шли жена и Богдана. Над чем мы потешались всем двором. На уроках нам твердо объяснили, что религия – это дурман для пионеров, а кто посмеет с родителями или по любопытству пойти на Пасху в храм, может забыть о комсомоле – а значит, и о высшем образовании. До родителей на парт– и профсобраниях доводилась информация, что отмечание религиозных праздников поставит крест на карьере и бесплатных путевках в санаторий.
Пан Богдан ничего не замечал.
Человек он был неприветливый, и хоть рук не распускал за разбитое окно или прочие наши хулиганства, но мы, дворовая малышня, держались от него подальше.
А еще он разговаривал только по-украински. Спросят его по-русски «как жизнь?» или поздороваются, так он набычится и пробурчит: