занятие. То было моим призванием, ради которого я отказался от того, чем занимаются другие, называя это словом «строить». Тогда я начал свои странствия по свету в поисках прекрасных руин. Я кое-как восстанавливал пагоды, избороздил старую Азию, пытаясь подлатать разрушенные участки стен, галерей и колонны всевозможных стилей и всевозможных эпох. Становясь старше, я брался за все более честолюбивые проекты наподобие императоров, страдавших мегаломанией, которые приходили в восторг, застраивая свои владения все более гигантскими зданиями. Своими собственными руками я воссоздал творение одного раджи, жившего в VIII веке в сердце Явы. А теперь моей добычей стало сооружение эпохи фараонов XIX династии. Между тем, уверяю вас, доктор, и клянусь, что я не был авантюристом, который ради собственного удовольствия мотался по свету и каждое мгновение играл ту или иную роль и стремился к непредвиденным встречам. Не был я похож и на антиквара, влюбленного во всевозможные формы красоты, который рядом с древнегреческими кубками ставит китайские статуэтки из слоновой кости, примитивные ферулы и вееры в стиле рококо. Каждые новые леса вокруг очередного сооружения, заставлявшие меня покинуть страну, где за два или три года я успевал пустить корни, забросив работу, которая стала частью меня самого, каждый отъезд надрывали мне сердце и оставляли в нем рану. Я возненавидел все края, куда приезжал, затем влюблялся в них, прежде чем снова с ними расстаться. Я ненавидел Египет. Питал отвращение к Камбодже, потому что любил Яву. После того все их края, все их архитектуры соединились в моей былой жизни, теперь я испытываю к каждому из них особенное чувство, потому что могу мечтать о колокольнях в стиле барокко, возвышающихся над храмом Каранданджар и о почти архаичных украшениях Луанг Сю. И мне незачем делать выбор в пользу того или иного произведения архитектуры. Теперь я знаю, что мне не нужно было ничего другого, кроме римской часовни, окруженной виноградными лозами. Бедного произведения крестьянских рук с тяжелыми, разделенными рустами стенами с крупными швами, заполненными песком и грубыми необработанными каменными блоками. Но когда ты туда входил…
Вы только послушайте.
Когда ты туда входил, и на твои плечи опускался покров прохлады…
Вы понимаете? Мои азиатские храмы были словно каменные горы, привязанные к земле. Они удерживались на ней гигантскими корнями скал. Они вздымались, могучие и неторопливые, как растительный мир, облаченные в цветущий покров растений и вьющихся лиан. Люди ходили по их спинам, протаптывая извилистые тропинки, которые вас отрывали, отдаляли, отстраняли от людей, леса, жизни, города; и вы противились одинокому подъему, все более чистому, все более легкому. Достигнув вершины, вы становились одиноким и верили, что вас ничто больше не угнетает. Но когда вы входили в мою часовню, полумрак плавно смыкал пространство, оставшееся за вами и вы оставались один на один с лучом света, падавшим на вас из разбитого оконца, окружая колонну. Он создавал в этих пятнах тени, образовывающие вокруг вас нечто вроде расширения объема, эта масса воздуха, заключенная в стенах, начинала дышать, словно человеческая грудь. Не хочу знать, принимала ли она форму этого затемненного и пронизанного лучом света пространства, вообразил ли я себе такую картину, благодаря присутствию здесь этой прекрасной молодой девушки, которая со мною разговаривала, или же открытие влюбленного, которое я сделал, это новое, более глубокое дыхание, появившееся у меня, заставило меня увидеть в этих стенах, созданное ими, замкнутое ими, очерченное ими и хранимое ими целое подобие души. То ли души этого помещения, то ли этой женщины, я не знаю до сих пор. Но я уже предощущал, что они столь прочно соединены, вросли друг в друга, столь же древние предметы и существа, испокон веку слившиеся воедино, идеально сформировавшиеся и приноровившиеся друг к другу, что, сочетавшись браком с этой женщиной, я в свою очередь укоренился в этом чреве, существующем в течение веков. Позднее, все эти годы, в течение которых я смотрел на лик любимой женщины, чья красота перехватывала у меня дыхание и вызывала чувство сродни страданию; когда я созерцал эти уста и закрытые глаза, которые я любил; эти губы, которых я касался пальцами и ласкал. Их неясно очерченный и трогательный извив, на который я никогда не смотрел после любовных утех, не произнеся про себя: baciato il disiato riso… [2] Неужели и я, вслед за композитором Генрихом Шюцем, твердил: «Кто же ты такая»? Глядя на твои закрытые глаза, этот рот, эту кожу, вспоминая твои слова и события твоей жизни, о том, сколько времени прошло с тех пор, как старинная фотография запечатлела забавную гримасу на лице семилетнего ребенка с прищуренными из-за солнца глазами, крупными буклями, с робкой улыбкой девочки, смущенной утратой молочных зубов, по ту сторону минувшего, изменчивого времени, я задаю вопрос: «Так кто же ты?» Словно этот вопрос был навсегда связан с тем множеством веков, которые остались позади, с формой и полумраком часовни; словно вопрос этот можно было облачить в иную форму, а не в форму молитвы; словно вопрос этот был задан в ином месте, а не здесь, где налицо присутствие Бога. И вы прекрасно понимаете, что много лет спустя, когда я слушал музыку Генриха Шюца на другом конце света, в самом сердце цивилизации, которая смогла создать нечто отличное от часовни из грубо отесанных камней, окруженной виноградником, среди счастья и неги, источаемой камбоджийской ночью, в моей душе возникла эта внезапная, непреодолимая грусть. Вы прекрасно понимаете, что это была не просто ностальгия, от которой щемит сердце, сожаление о потерянной стране, об утерянном рае, о былых временах — о всем том, что музыка умеет исподволь пробуждать, когда она завязывает тайные узы, соединяющие в нас столько чувств и воспоминаний. Но было иначе. Лишь сейчас, в эту минуту я, кажется, понял в какой-то мере чувство, близкое к отчаянию, которое испытывал мой друг Рольф. Мне кажется, он догадывался, что преходящее это чувство объяснялось теми же причинами, печальными, запретными, скрытыми за семью печатями, о которых он, по-видимому, изо дня в день пытался забыть, закопать как можно глубже; или же в присутствии столь же очаровательно нежной маленькой Ни Суварти с лицом, не скрывающим никакой тайны, он пытался отыскать в пустоте, в отрицательном начале то, что не смог найти у себя на родине, в Германии, среди своих соотечественников, современников, соседей, друзей-музыкантов. Возможно, для того чтобы изучить печальный образ женщины, ее судьбу, по примеру Рембрандта, Рольфу следовало покинуть свой край, свою эпоху и скрыться в