— Как нос? — воскликнули в один голос оба слушателя.
— Да так! Нос, как есть нос! Ей-Богу!.. Больно уж, значит, окрысился. Как захватил его, среди горячей трепки, зубами, так и отмахнул по самый хрящик!.. Пожевал, пожевал, да и выплюнул. — Это со злости-то… Каков? Думали уж было мы пришить бы ей как-нибудь кончик-то, да ничего не поделаешь, никак не возможно, потому в сумятице-то этой как-то нечаянно его под каблуком раздавили — вконец негоден стал… Так и осталась без носу… Ну, а в таком виде, сами согласитесь, что же ей в Петербурге-то делать? И поневоле должна была к мужу в Славнобубенск вернуться.
— И тот ее принял? — спросил Хвалынцев.
— А как же ж бы не принять-то? Ведь она по начальству пошла, как законная жена. Кто ж ее иначе содержать бы стал, без носа-то? Ничего не поделаешь!
— Но зато, вернувшись на мужнее иждивение, она, по крайней мере, не может сказать, что осталась с носом, — плоско сострил славнобубенский острослов и философ.
— Да, вам хорошо говорить, вам все смешки да шутки! — с легким упреком возразил Полояров. — А подумайте каково мне-то было!.. Нос!.. В сущности что такое нос?.. Ну, что такое нос, я вас спрашиваю? — Нюхательный и сморкательный аппарат, не более. А между тем, из-за этого дурацкого носа целое предприятие погибло!.. И какое предприятие!.. Честное, высокое, проводящее в жизнь новые начала!..
— Это коммуна-то? — домекнулся Подхалютин.
— Н-да-с, коммуна! Подите-ка, устройте ее снова!.. В этом проклятом, пошлом обществе — я вам говорю — ничего не устроишь путного! Ты для них надрываешься, из кожи лезешь, мозг костей своих сушишь, а они, пошляки, возьмут да сами же все и разрушат!.. Сволочь, как есть сволочь, и только! Плюнул я на них после этого и прочь пошел. Что ж, когда не понимают!..
— Но почему же нос разрушил коммуну? — методически спросил Подхалютин.
— А потому что не с кем стало жить: Затц уехала, Анцыфрика в кутузку засадили — не кусай, значит, носов! — и остался я один с Малгоржаном, а эта свинья восточная вдруг вздумала было жить на мой счет, на даровщинку. — "Ну, уж нет, думаю, это аттанде-липранди!" Ассоциация труда — дело иное, а на мои зарабочие деньги — шалишь кума, в Саксонии не бывала! И протурил его к черту… то есть, вернее сказать, сам переехал в шамбр-гарни… Ну, и облыкался это кое-какое время по Питеру, по редакциям путался, а тут вдруг повстанье это поднялось, весна пришла, в Северо-Западный край русских деятелей вызывать стали, — я подумал-подумал, да и махнул себе! — "Все, мол, склоняется, так уж Вильне-то и подавно!.." Ха, ха, ха!.. Н-нет, черт возьми, каково ловко загнул-то, подумайте!.. А?.. Какову фразочку отмочил ему!.. Курьез да и только! Ведь это, просто, хоть в историческую христоматию! Ей-Богу!..
— Но только уж здесь едва ли коммуну заводить придется? — с видом добродушия, слегка подтрунил Подхалютин.
— Здесь-то?.. А что вы себе думаете? — многозначительно и самохвально подмигнул Ардальон Михайлович. — Здесь, гляди, можно, пожалуй, завести кое-что и пошире коммуны!.. Коммуна — это для Питера было хорошо, а здесь ведь почва-с! Непочатая почва! Простор!..
— Да что вы с этой почвой сделаете?
— Как что?.. Мало ли что!.. Помилуйте! — Во-первых, это полячье проклятое, паны. Что такое паны? — Привилегированное сословие, дворянский элемент, феодальные традиции — гни их в бараний рог, сметай долой! Это одно уже расчищает почву. Во-вторых, ксендзы. Что такое ксендзы? — Представители религиозного культа — долой его! Довольно уже было в истории невежества и суеверий!.. Дайте мне только волю, я б вам показал, что можно тут сделать! Но… в двух главных вещах я радикально не согласен с Муравьевым. Он хочет на место польского землевладения водворить русское. Это вздор. Не надо никакого землевладения, никакого дворянства, никакой интеллигенции, ни польской, ни русской! А потом — это православие, на место ксендзов-то. Это уж, по-моему, еще хуже! Народ здесь, говорят, индифферентен к религиозным вопросам; тем лучше: этим, по-настоящему, следовало бы воспользоваться, пока не ушло еще время. И этого-то наше дурачье не понимает!.. Вот-с почему я и говорю, что Муравьев все-таки ниже своей задачи: он не сознает, в чем настоящая суть, не понимает дела так, как должно, как понимают его люди иного закала. А пойми он только да захоти — го-го! Чтобы тут можно понаделать! Батюшки!..
— И вы с такими взглядами едете сюда на службу? — уже без малейшей тени прежней своей благосклонности, очень сухо и даже неприязненно спросил Подхалютин, которого стало очень-таки неприятно покоробливать во время сего последнего монолога.
— А что же-с? Чем не взгляды? — отозвался внезапно озадаченный Ардальон. — Нешто вы иных придерживаетесь?
— Помилуйте, я — патриот…
— Да и я патриот! — подхватил Полояров.
— Я русский человек, — не слушая и подфыркивая, продолжал недовольный философ.
— Да и я, кажись, не французский!
— Я, наконец, сам дворянин, и еду теперь именно с целью, как вы говорите, водворять русское землевладение, имение глядеть…
— Да и я поглядел бы! — Разве я прочь от этого? Зачем не поглядеть, помилуйте! И выходит, что нам не из-за чего спорить! Мы, в сущности, совершенно согласны друг с другом, а ежели я что и говорил, так это только так, вообще… Больше с отвлеченной, теоретической точки зрения, для приятного разговора, не более-с!.. Могу вас честью уверить!.. Я вам, кажись, и за правительство стоял, и нигилистов ругал — припомните, разве неправда?.. А впрочем извините, ежели что не показалось…
И Ардальон с заискивающим взглядом и улыбкой, как бы ища себе нравственной поддержки, хотел было обратиться к Хвалынцеву, но тот круто взялся за свою газету, не обратив ни малейшего внимания ни на улыбку, ни на взгляд Ардальона.
Полояров почувствовал себя не совсем-то ловко. Он только теперь спохватился, что благодаря «подпитию», заболтался чересчур уже далеко и храбро, а потому и не замедлил струсить.
Упитанный философ отвернулся от него к окну и, явно показывая, что не желает более продолжать разговора, упорно глядел сквозь стекло на несущиеся мимо телеграфные столбы, желтоватые поля и жиденький ельник. Хвалынцев тоже углубился в газету.
Полояров посидел-посидел, как на иголках, бесцельно повертел в руках папироску, поулыбался какой-то не то смущенной, не то иронической улыбкой, но наконец, видя в своем смущении, что ничего далее не высидишь, неуклюже поднялся с места, перешел на свой диван и грузно бухнулся на него всем своим телом, с ногами. Затем, повернувшись к соседям спиной да уткнув нос в подушку, сначала притворился будто спит, а потом и в самом деле захрапел с похмелья.
Прямо с машины Константин полетел на квартиру к Холодцу, который жил вместе с Устиновым. Внезапное появление его среди двух друзей, ничего еще не знавших про то, как сегодня ранним утром увезли его прямо с гауптвахты в Вильну, произвело эффект не малый. Но когда он передал им всю историю своей аудиенции у Муравьева и конечный результат ее, Холодец просто не хотел верить, а Устинов радостно бросился к нему на шею. Ни один из них — а сам Хвалынцев менее чем кто-либо — не отважился бы даже мечтательно предположить подобного исхода. Наименьшее, что, по их общему мнению, могло ожидать Константина, это ссылка в какую-нибудь отдаленную губернию, под надзор полиции, с лишением или ограничением некоторых прав, и вдруг, вместо того — такое доверие, оказанное вместе с полным забвением прошлого… Радость их была велика и сердечна.
— Бога ради! Я хочу видеть Татьяну Николаевну! — сорвался Хвалынцев, опомнясь от первых впечатлений свидания и радости друзей своих. — Бога ради! если возможно, господа, сейчас же! Непременно! Поедемте!
Холодец объяснил, что через час, по смене ее другой дежурной «сестрой», она должна освободиться на весь вечер от своей обязанности.
— Тогда поезжайте, — прибавил он. — А мне невозможно: надо еще к одному трудно больному ехать.
В сказанное время оба приятеля входили уже в скромную, чистенькую келью Татьяны. Неожиданное появление освобожденного Хвалынцева и здесь было встречено радостным изумлением. И здесь точно так же рассказ о сегодняшних событиях, торопливо передаваемый вперемежку обоими друзьями, был принят с самым теплым и живым участием. Так сочувственно слушать и радоваться могла бы только добрая, любящая сестра.
Но внутренно, в самой затаенной глубине души, Хвалынцев остался озадачен. Он рассчитывал встретить здесь другое, не сестринское сочувствие. Он надеялся, что какой-нибудь луч ее мимолетного взгляда, или легкий трепет руки во время пожатия, или тон первого восклицания встречи, или что-нибудь такое, чего не выразишь, но инстинктивно, электрически почувствуешь, быть может невольно прорвется и обнаружит в этой сдержанной натуре то чувство любви, которое некогда билось для него в груди этой девушки. Он ожидал от нее радости невесты, но нашел только радость сестры, сочувствие хорошего, преданного друга. Это его и озадачило, и огорчило втайне. Он думал, что Татьяна, в глубине души, все-таки любит его по-старому, и только помня оскорбление, нанесенное ее чувству, из гордости не хочет первая показать ему проблески этого чувства.