станешь, умница ты моя?
– Щами, дедушка.
– Вот и славно, – дед Матвей подсел поближе, заглянул Софье в глаза:
– Ты не захворала ли, Софьюшка? Что-то ты сама не своя сделалась.
– Всё хорошо, дедушка.
Дед Матвей покачал головой, вздохнул:
– Ну, я пойду, поработаю ещё, пока обед не сготовился…
Прошло несколько дней, видел дед, что неладное творится с девкой, суровая она стала, сама не своя, губы сжаты в линию, словно не живой человек вовсе, а каменное изваяние сидит в избе. Бледная, что луна в зимнюю ночь, а дотронешься до лба – пылает огнём, того гляди ладонь обожжёт. Дед Матвей уж и так и эдак подступался, всё одно – отвечает девка, что всё хорошо, а то вовсе отмалчивается. Что с ней делать станешь?
– Может тоскует по кому? – думал он.
– Внуча, ты скучаешь может со мною, старым? Ты скажи, я тебя сведу в деревню твою, – говорил он Софье.
– Нет, дедушка, не хочу я туда, нет там ни хаты моей родной, никого, кто ждал бы.
– Да как же, – развёл руками дед – А сестрица твоя? Уж она-то, чай, ждёт? Небось, и в живых тебя не чает видеть. А парень тот, про которого ты мне сказывала? Погоди-ко, как его?… Иван, точно!
– Да что Иван, деда? Он хороший такой, ему жить надо и жизни радоваться. А не со мной уродиной возиться. Да и думают они все, наверняка, что и в живых меня нет давно.
– Да ты что такое говоришь-то, внученька? Да какой же ты урод?
– А кто же я? Кто?! – воскликнула вдруг Софья так, что дед опешил и замер в растерянности, сжав в руках свой картуз, – Зачем вот ты, деда, со мной возишься? На что всё это? Всем я только в тягость!
– Да какая же тягость, внуча, – пробормотал, едва не плача, добрый старик, – Я с тобой только и ожил. После смерти моёй старухи мне и радости-то не было. А ты мне счастье в дом принесла.
Но Софья подскочила с лавки и опрометью кинулась прочь из избы. С размаху она налетела на дверной косяк и тут же из рассечённого лба брызнула кровь.
– Внуча! – всплеснул руками дед Матвей, – Да куда ж ты, милая?
Но девушка уже выбежала на крыльцо.
Дед Матвей кинулся, было, за ней. Однако осёкся. Присел на лавку, погладил по спинке Тюрю, что взволнованно подскочила к нему, поставив передние лапки ему на колени, вглядываясь с тревогой в глаза хозяина:
– Ничего, ничего, Тюря, всё наладится. Всё пройдёт.
Спустя время Софья вернулась в дом, лицо её уже было умыто, и кровь из раны на лбу не текла. Она молча подошла к столу и принялась накрывать на ужин.
– Идём вечерять, деда.
– Иду-иду, милая.
Дед Матвей пристально поглядел на неё, не к добру она так притихла, следить надо за девкой.
Той же ночью, когда всё кругом стихло и даже филин, по прозвищу Стёпка, не ухал, как обычно из чащи, в избе тихо скрипнула дверь и невысокая фигура в белом длинном одеянии скользнула наружу. Ночь была тёмная, безлунная. Небо заволокло тучами, и воздух был горячим, душным. Собиралась гроза. Где-то вдали рокотал уже гром и время от времени вспыхивали на горизонте неяркие жёлтые всполохи молний. Фигура в белом, бесшумно ступая по траве босыми ногами, прошла к сараю, пошарила там в углу, где рос высокий куст чертополоха и лопух, вытащила что-то из-под широкого, покрытого пушком, листа и двинулась дальше. Вот и двор закончился, а фигура продолжила идти дальше. Наконец, дойдя до высокого раскидистого тополя, она остановилась, ощупала пальцами ствол, припала к нему лбом, постояла, словно собирая всю волю в кулак, а затем, решительно взмахнула головой, отбросив назад растрепавшуюся косу, пригладила волосы. Задумалась на миг. Развязала ленту и переплела косу заново, уложила на плечо, будто прихорашивая себя к чему-то важному, а затем подняла с земли верёвку, что лежала припрятанная до поры в лопухах, и, нащупав нижнюю толстую ветку, перекинула с нескольких попыток верёвку через неё. Убедившись, что та держится крепко, она связала второй узел и продела петлю сквозь голову, словно драгоценное ожерелье, спасительный круг, который скоро избавит её от всех мучений. Раз и навсегда. Протяжно и глухо завыл вдруг в лесу волк в полной ночной тишине, и тут же смолк. Вновь пророкотал уже ближе гром, прокатился по небу, зашелестел макушками деревьев. Софья постояла миг, замерев, а потом вдруг резко поджала под себя ноги. Раздался хруст, ветка затрещала, но выдержала, и тело девушки, дёрнувшись, обмякло и свесилось набок, почти присев на землю.
И в тот же миг, из-за кустов выбежал дед Матвей в одном исподнем, одним движением (и откуда только взялась сила, недаром говорят, что в такие минуты человек может многое) он рванул верёвку и та с треском порвалась. Подхватив Софью на руки, он опустил её на траву, сорвал с шеи петлю, что врезалась уже глубоко, оставив багровый тёмный след на белой коже, принялся хлестать девушку по щекам, припал к её груди, пытаясь уловить дыхание, принялся растирать руки и ноги, быстрыми резкими движениями раз за разом стал давить на грудь, туда, куда давила однажды его старуха одному бездыханному уже охотнику, упавшему с высоты дерева, которого притащили к ним в избу товарищи.
– В этом месте душа у человека живёт, – объяснила она после мужу, когда охотник уже очухался.
Ещё два дня лечила она его своими отварами и ведь вернула же к жизни. Из их избы ушёл он своими ногами. После не раз приходил, приносил гостинцы, проведывал стариков.
Дед Матвей сейчас повторял всё то же, что делала его жена, приговаривая:
– Дура ж ты, дура, что ты натворила! Ах, ты непутёвая!
Тюря скакала рядом, визжала тоненько и лизала Софьюшкино лицо.
Внезапно девушка сделала глубокий вздох, закашлялась до тошноты, застонала.
– Жива! Жива, дурёха! – дед Матвей обнял девушку и, не поднимаясь с земли, прижал к себе, – Дыши давай, дыши!
– Я жить не хочу, деда, пусти меня! Зачем ты меня спас? На что? Не хочу!
– Я тебе покажу не хочу, я тебе устрою, ах, ты поганка такая, да я не погляжу, что ты не видишь, я тебя хворостиной-то отхлестаю так, что вся дурь из башки вылетит! Ишь, чего удумала! Грех-то какой! В петлю лезть, к чёрту в лапы! Дурья твоя голова! Тебе жить да жить, молодая, красивая!
– Ничего ты не знаешь, деда! Тяжёлая я! – выкрикнула ему в лицо Софья, отбиваясь и пытаясь вырваться из крепких рук деда, но тот держал её, не выпуская.
– Дак ты двойной грех, значит, решила сотворить?! Дитё невинное погубить! Ну, хороша-а-а-а!
– Ненавижу я его, деда, ненавижу, и его, и ребёнка этого, – Софья захлёбываясь от слёз впервые за всё то время, что жила в лесной избушке, заговорила о том, что же случилось с ней тогда, когда нашёл её дед Матвей почти бездыханной. Слова лились потоком, всё, о чём молчала она, сейчас выходило наружу, болью, слезами, муками, признаниями.
Софья не видела, как текли ручьём слёзы по впалым дедовым щекам, как сжимались его желваки, когда рассказывала она ему о том, как бил её, куда попало Пахом, как рвал её платье, как калечил её тело. Дед Матвей лишь прижимал к себе, сидевшую на земле девушку и качал её, баюкал, как ребёнка. И когда Софья закончила, он повернул к себе её лицо, ухватив её двумя руками за щёки и заговорил, стараясь унять дрожь:
– Вот что я тебе, внучка, скажу, что было, то прошло и быльём поросло. Трудно, очень трудно такое забыть, но однажды придёт такой день, когда ты отпустишь всё, вот просто так, как на одуванчик подуешь – и нет его, и тут так же – дунешь и ничего не останется, и душа очистится. А слёзы, слёзы – это хорошо. Вот когда молчала ты, да в себе горе своё носила, вот тогда