знакомую, девицу Дори; она сидела на кресле, так же набеленная и нарумяненная, как он видел ее в недалеком прошлом. Ее присутствие сильно смутило его; Дори, в свою очередь, до того удивилась, что чуть не вскрикнула от радости.
Вилих, с трубкой во рту и руками в карманах, встретил его с высоты своего комендантского величия.
После приветствия Симонис дал понять Вилиху, что имеет к нему секретное поручение от короля.
Вилих, повернувшись к француженке, попросил ее удалиться… к черту. Дори ушла в третью комнату, которую Вилих запер на ключ.
Симонис передал коменданту приказание короля относительно заговора и подозрительных действий двора королевы.
Вилих слушал его, кусая губы.
— Хорошо, хорошо, — ответил он; — хоть послов не бьют и не вешают, но все это вздор, которым забивают голову его величества. Это мое дело… Я все знаю, до малейших подробностей, от меня ничего не скроют. Нет никакой опасности. Королева беспрестанно молится, а графиня Брюль бесится со злости, вот и все.
И он махнул рукой.
— Что же еще? — спросил Вилих.
Симонис ответил на несколько вопросов и умолк. Разговор продолжался не более получаса; все источники для поддержания его иссякли. Вилих подошел к окну; Симонис хотел уходить.
— Генерал, — проговорил он, помолчав, — я имею поручение быть при дворе, разузнать кое о чем и присмотреться, а потому предупреждаю вас об этом.
Вилих расхохотался.
— По мне, полезай хоть на башню и смотри оттуда! Мне это совершенно безразлично.
Освободившись от генерала Вилиха, швейцарец вышел на улицу и отправился искать комнату, которая бы находилась по возможности дальше от любопытных глаз. Это была трудная задача, тем более что пруссаки заняли почти все свободные квартиры, в которых находились больные офицеры и солдаты.
С наступлением вечера Симонис отправился в замок, приняв все меры предосторожности, чтобы никто не узнал его. Не зная, к кому обратиться, чтобы узнать о Пепите, он посматривал кругом, как вдруг увидел Масловского, который без всякой причины отложил свой отъезд на родину. Часто без особенной надобности он шлялся возле дворца с сознанием того, что заслуживал и что обещал ему отец. Он только не хотел признаться себе в том, что влюбился в баронессу, и уверял себя, что она его только очень интересует и что он к ней чувствует симпатию, дружбу, но не любовь.
Масловский вовсю старался быть ей полезным и пользовался каждым незначительным случаем почаще видеться с ней. Появление Симониса произвело на него очень неприятное впечатление. Он вздрогнул, и сердце у него сжалось от боли и неудовольствия, которого он не мог скрыть при встрече с соперником. Несмотря на то, что Масловский был разговорчив, он в настоящую минуту стоял, как столб.
— Я хотел бы повидаться с баронессой, — сказал Симонис.
Масловский молча указал ему пальцем наверх, не желая ни проводить, ни разговаривать с ним. Швейцарец отправился наверх и попал к генералу Шперкену. Последний с неподдельной искренностью приветствовал его; но так как он лично ничего не предпринимал, то сейчас же отправился уведомить о нем графиню Брюль.
Мы уж несколько раз упоминали о том, какую роль играла графиня. Теперь же считаем не лишним прибавить, что эта страстная женщина всегда нуждалась в каком-нибудь развлечении и в чем-нибудь таком, что бы ее возбуждало и не давало уснуть. С первого дня замужества она хваталась за все, что бы могло наполнить ее пустое сердце; она всегда преследовала какую-нибудь цель. Она воспитала детей, которые уже были взрослыми и которые, будучи маленькими, вырывались у нее из рук, а теперь и совсем бежали от нее. Она никак не могла заставить их любить себя. Ее буйный характер и фантазия доходили иногда до бешенства, после чего снова наступала апатия, молчание и скука. Одно время она занималась каким-то Блюмли, каким-то Зейфертом, стараясь сделать из них порядочных людей… но все это кончалось, как например, с Зейфертом, заточением в Кенигштейн, или как с Блюмли, презрением и ненавистью.
Вспышки желаний и разочарований не оставляли ее до последних дней; Фридрих Великий воскресил ее, почти умирающую, к жизни, ради мести. Она отдалась войне со всей страстностью своей натуры и вела ее, как и всегда, не зная границ, без разбора средств.
Не видя никаких результатов своих трудов, она начинала скучать и терять терпение. Она не умела ждать. Ей начинала надоедать жизнь при королеве, благочестивой до фанатизма и проводившей большую часть дня в молитве. Ей не хватало прежнего молодого общества придворных, среди которых она намечала свои жертвы. Она не была уже больше той всемогущей повелительницей, по одному жесту которой являлись и исчезали поклонники.
Когда барон Шперкен доложил ей о Симонисе, она находилась под влиянием апатии, была утомлена и до смерти скучна. Известие это пробудило ее алчную женственность. Она вскочила и побежала к нему.
Симонис еще раньше приглянулся ей, но ее фантазия не увенчалась успехом. Графиня сердилась на него и теперь хотела отомстить ему за то, что он так легко отделался от нее. Однако она не высказывала ему своих тайных желаний и вошла к нему, по обыкновению, изящной и милой: прежде чем выйти к нему, она посмотрелась в зеркало, желая быть красивой, оживленной и притворяясь более пылкой, чем была в действительности.
Она протянула ему руку.
Шперкен отошел в сторону.
— Наконец-то я вижу вас! — воскликнула она. — Сколько времени я ждала от вас сведений и сколько его пропало даром. Ну, что слышно, что нового? Что вы делаете?.. Мы сидели здесь сложа руки, а пруссаки победили. Король…
— Графиня, — отозвался Симонис, — мы делали все, что было возможно; но при всем том не имели случая сделать решительного шага.
— А Гласау? Ведь он каждый день может исполнить наше поручение! Что же говорит Гласау?
— Все медлит, колеблется, — тихо ответил Симонис, — надеясь достигнуть своей цели, не прибегая к крайностям.
— Здесь нечего рассуждать о крайностях, — строго прервала графиня. — Чтоб избавиться от зверя, нельзя пренебрегать никакими средствами. Гласау нам изменяет, а вы… вы недостаточно смотрите за ним… Все три плана, так прекрасно обдуманные, ни к чему не привели.
— Не по нашей вине, — прервал Симонис, — король менял квартиру, а вместе с тем менялись и условия.
Графиня с пренебрежением отвернулась, но вскоре, переменив свое настроение, заговорила ласковее, подходя с Симонисом к окну, точно она хотела при свете проникнуть в глубину его сердца; она жгла его своими вызывающими взглядами и без всякой нужды продолжала упрекать его, выговаривать и пытать.
Симонис сначала