его отъезда из Б.
– Ты только посмотри, – сказал он, когда под жарким солнцем последних утренних часов мы на велосипедах пересекли пьяццетту и оказались на другой ее стороне, откуда открывался вид на холмы внизу.
А ниже и дальше – захватывающей красоты море с редкими полосками пены, рассекавшими бухту, словно огромные дельфины, плещущиеся в волнах.
Вдалеке крошечный автобус медленно взбирался в гору, а три велосипедиста ползли позади, наверняка жалуясь на выхлопы.
– Ты, конечно, знаешь, кто, по преданию, здесь утонул? – спросил Оливер.
– Шелли [42].
– А знаешь ли ты, что сделала его жена Мэри с друзьями, когда они нашли его тело?
– Cor сordium, сердце сердец, – ответил я, ссылаясь на легенду, согласно которой друг Шелли вытащил из костра сердце поэта за мгновение до того, как огонь полностью охватил его мертвое вздувшееся тело.
Зачем он меня проверяет?
– Есть хоть что-то, чего ты не знаешь?
Я посмотрел на него. Вот он, мой шанс. Я мог воспользоваться им – или упустить его, но при любом раскладе последствия останутся со мной навсегда. А еще я мог позлорадствовать над комплиментом – и жить дальше, сожалея о несодеянном.
Кажется, я впервые сказал что-то взрослому человеку, не продумывая ответ заранее. Я был слишком взволнован и не в силах думать.
– Я ничего не знаю, Оливер… Ничего, совсем ничего.
– Ты знаешь больше, чем кто бы то ни было в округе.
Почему на мой почти трагичный тон он ответил такой обыденной, незамысловатой лестью?
– Знал бы ты, как мало я знаю о том, что в самом деле важно.
Я топтался вокруг да около: не пытаясь ни потонуть, ни доплыть до берега; я просто держался на плаву, потому что здесь была правда: хоть я и не смел произнести ее вслух или даже намекнуть на нее, но зато мог поклясться, что она – вокруг нас, рядом с нами; так, потеряв в воде цепочку, мы уверены: она точно где-то здесь. Если бы он знал, если бы он только знал, что я каждую секунду даю ему возможность сложить два и два – и получить в результате число больше, чем сама бесконечность…
Но если он поймет – значит, он уже что-то подозревает, а если подозревает – значит, сам обо всем догадается и начнет сверлить меня своим бесцветным, холодным, колким и враждебным всезнающим взглядом.
Он наверняка что-то заметил, хотя одному Богу известно, что именно. Возможно, он просто пытался скрыть то, что я застал его врасплох.
– И что же в самом деле важно?
Он что, лукавит?
– Ты сам знаешь что. Уж ты-то должен был догадаться.
Молчание.
– Почему ты мне все это говоришь?
– Потому что подумал, что ты должен знать.
– Подумал, что я должен знать, – эхом отозвался он, пытаясь вобрать в себя весь смысл сказанного, разобрать его по частям и, повторяя, выиграть время. Воздух между нами накалился до предела.
– Потому что я хочу, чтобы ты знал, – выпалил я. – Потому что мне больше некому сказать, кроме тебя.
Вот и всё, я признался.
Был ли в моих словах какой-нибудь смысл?
Я уже собрался сменить тему и заговорить о море, погоде на завтра и о том, какая отличная мысль – отправиться на лодке в город Э. (эта идея прельщала моего отца каждый год примерно в одно и то же время). Но Оливер, стоит отдать ему должное, не позволил мне спустить все на тормозах.
– Ты вообще понимаешь, что говоришь?
В этот раз я отвернулся к морю и утомленным, бесстрастным голосом, который был моей последней уловкой, моим последним отвлекающим маневром, последним шансом к побегу, – произнес:
– Да, я понимаю, что говорю, – тебе не показалось. Я просто не умею изъясняться. Но ты имеешь полное право никогда больше не разговаривать со мной.
– Погоди. Ты сейчас о том, о чем я думаю?
– Да-а.
Теперь, раскрыв карты, я мог наконец принять расслабленный, слегка раздосадованный вид, с каким преступник, уже сдавшийся полиции, в очередной раз вынужден детально рассказывать новоприбывшему офицеру о совершенном ограблении.
– Подожди меня здесь, мне нужно сбегать наверх и забрать бумаги. Никуда не уходи.
Я взглянул на него с доверительной улыбкой.
– Ты прекрасно знаешь, что я никуда не уйду.
Если это не очередное признание, то что же? – думал я.
Пока его не было, я взял наши велосипеды и дошел с ними к военному мемориалу, посвященному молодым бойцам города Б., погибшим в битве при Пьяве [43] во время Первой мировой войны. Подобный монумент есть в каждом небольшом городке Италии.
Два маленьких автобуса остановились неподалеку и начали высаживать пассажиров – пожилых женщин, которые приехали в город за покупками из близлежащих деревень. Вокруг пьяццетты на парковых лавочках и на крошечных шатких стульях с плетеными спинками сидели пожилые люди – в основном мужчины в старых, выцветших костюмах палевого цвета. Я задался вопросом, сколько еще людей здесь помнят молодых солдат, отдавших жизни на Пьяве. Тем, кто знал их, должно быть не меньше восьмидесяти; а тем, кто был старше, сейчас по меньшей мере сто. Наверняка к ста годам люди научены переживать утраты и горе, так ведь? Не преследуют же они нас до конца дней? В сто лет забывают братья и сестры, забывают сыновья, забывают любимые – забывают все, и даже самые безутешные уже не помнят. Матерей и отцов давно уже нет. Помнит ли хоть кто-нибудь?
В голове пронеслась мысль: узнают ли мои потомки о том, что было сказано сегодня на этой пьяццетте? Узнает ли хоть кто-нибудь? Или мои слова просто растают в воздухе – как мне, признаться, отчасти того хотелось? Узнают ли когда-нибудь мои дети, что в этот день, на этой пьяццетте, их судьба висела на волоске? Эта мысль позабавила меня, помогла отстраниться, взглянуть на происходящее со стороны и взять себя в руки.
Через тридцать-сорок лет я вернусь сюда, и в памяти оживет этот разговор – я знал уже тогда, что никогда его не забуду, как бы мне того ни хотелось. Я приеду сюда с женой и детьми, покажу им достопримечательности, бухту, местные кафе, Le Danzing, Гранд Отель. А потом встану на этом самом месте и попрошу памятник, стулья с плетеными спинками и шаткие деревянные столы напомнить мне о человеке по имени Оливер.
Вернувшись, он сразу же выпалил:
– Эта идиотка Милани что-то напутала и теперь должна перепечатывать все заново, а значит, сегодня мне не над чем работать и я теряю целый день.
Настал его черед искать отговорки в попытке