Правила грамматики тоже начинают от меня ускользать?
Беседа меня со мной?
* * *
Три дня я разговаривала — грамматически — с Арнольдом, которого мне нравилось называть Арнольдом Фини, пока я не сообразила, что он мертв.
Неважно, кем он был. Назовем его сквозным визитером. Представьте меня святым местом — и вам нетрудно будет отнестись к нему как к паломнику. Или к своеобразному туристу с зеленым мишленовским путеводителем в кармане. Слухами земля полнится. Если окажетесь неподалеку, принцесса Шшш… стоит того, чтобы сделать ради нее небольшой крюк. Мужчины передают друг другу женщин как грязную сплетню.
И вот Арнольд Фини стучится в мою дверь. Не помню, как долго он оставался со мной живым. Мертвым — три дня.
Три дня! Где были мои глаза — и все прочее? Как я умудрилась спутать труп с плотью, в которой бежит кровь? А так: с мужчинами калибра Арни и не такое бывает.
А односторонний характер разговора? Как насчет трупного оцепенения? Как насчет зловония?
Кто вы такие, чтобы спрашивать? Полиция?
Я дам вам тот ответ, который дала им. Я всегда была приверженкой монолога, довольствующейся собой в роли аудитории; мужчины, обделенные умом и терпением, приучили меня к своей неполноценной компании. Ждать от них адекватной реакции значит терять нить размышления. Поэтому я знай себе болтала, не заботясь о том, желают ли они следовать за моей мыслью.
Трехдневная беседа с мертвецом?
Знаю, знаю, как это звучит.
Но вот что я вам скажу: Арни был отменным слушателем.
И отменным притворщиком, хотя это, по-моему, одно и то же.
Он был — где, бишь, он был? В Базеле. Что-то в этом роде. Швейцария! Он предлагал мне к нему присоединиться, держать его мишленовский путеводитель, пока он разглядывает мертвого Иисуса кисти Гольбейна, но я ответила: ни в коем случае. Базель? Часы с кукушкой?
Так что он подался туда один для постижения того, что веками постигали люди покрупнее его: Христа на спине, с разинутым ртом, только что снятого с креста, мертвецки мертвого.
— Почему именно это? — спросила я его перед отъездом.
— Это картина — поворот, — объяснил он.
— Что в ней поворотного?
— Современность.
Я без удовольствия и без приязни чмокнула его в щеку, и он отправился в путь, захватив с собой «Идиота» Федора Достоевского.
«Почему это?» — спросила бы я, если бы заранее не знала ответ. Потому что безумец Федор перебросил Гольбейна из истории искусства в современную науку о безумии, сперва чуть не хлопнувшись перед ним в обморок, — хвала несуществующему Господу за случившуюся рядом женушку, имевшую при себе нюхательные соли, а потом вложившую в уста этого идиота/ святого князя Мышкина, или как там его звали, слова о том, что от этой картины человек может потерять веру. Арни не был уверен в наличии у него веры — отметим, что я клала глаз не только на атеистов, — но что у него точно наличествовало, так это вера в искусство. Он был на нем попросту помешан и вечно сам находился на грани обморока от того или иного произведения. Я не осмеливалась ходить в его обществе мимо Королевской академии из опасения, как бы его не сбил с ног просочившийся оттуда аромат живописной гениальности. Были у него и другие причудливые способы показывать эту свою страсть. На склоне лет он заделался дадаистом, а до того ходил в концептуалистах. Живописью он не баловался — подозреваю, не имел таланта, но стоило ему увидеть что-нибудь, способное его тронуть, как он этим «становился». Часами сидел, низко свесив зажатые ляжками руки, в позаимствованном у меня синем платье — так он подражал сезанновскому «Портрету жены». То становился обнаженной Энгра, то одалиской Матисса, то классическим атлетом, то всеми по очереди пациентами психбольницы Жерико с грустными, без искры разума лицами — это состояние ему особенно удавалось. Он неровно дышал к идиотам и к мертвецам. Чтобы узнать художника, полагал он, следует почувствовать себя в шкуре предмета изображения.