Шляхта мелкая здесь в довольно печальном положении. Средства ее беднее мужичьих, а гонора шляхетского достаточно. Несмотря на то что имение шляхтича, по здешнему выражению, так велико, что пес, улегшись поперек его, хвост уж на чужой земле держит, шляхтич очень разборчив на труд, пока нужда не приступит к нему круто и не закабалит его в крепкую кабалу к еврею. Мне показывали шляхтича Шп—ского, который уже второй год служит на витине[36] у еврея за 40 рублей, занятых им и своевременно не отданных заимодавцу. Вообще пинская мелкая шляхта – люди очень смешные своими притязаниями и очень, очень жалкие. Терпя во всем нужду, они все-таки добиваются, чтобы им говорили «вашети», а не просто без титулов. Бедные люди! Поместное дворянство в Пинщизне совершенно такое же, как дворянство в Волыни или Подоли. Есть здесь Л. Р—л, которого крестьяне благословляют, как своего благодетеля; есть или недавно еще была старушка К—нова, терпеливо учившая по вечерам девочек и мальчиков села Оброва в то время, когда еще в Петербурге не увлекались мыслью профессора Павлова о заведении школ для народа; есть даже и такие, как г. Кр—ский, подаривший лошадь казаку, плакавшему о пропавшем коне, но есть и другие. Есть такие, которые призывают казаков вовсе не для того, чтобы утирать из сострадания чьи-либо слезы; есть люди полудикие и полусумасшедшие, гордые тем, чем нечего гордиться. Польское происхождение и католичество в их глазах – какая-то особенная заслуга, с которою они носятся, как дураки с писаною торбою, тыкая ее в глаза всем и отмахиваясь ею от зловредного смешения с самарянами. Гг. NN оставляют заезжего гостя в своем доме без пищи только потому, что он не поляк; г-жа XX отказывает евреям своего местечка в лекарстве, говоря, что «вы нашего Христа распяли». Евреи находчивее русских. Еврей местечка X. сказал благочестивой пани: «Это не мы, пани, распяли Христа! Не мы! Это ружанские!»[37] И идет этот патриотическо-католический прюдеризм так далеко, что даже некоторые поэты польского происхождения не понимают, какая мерзость может из всего этого вырасти, и бряцают нелепые вещи на своих лирах, в полном убеждении, что они Орфеи sui generis (своего рода). В павлиньих перьях сидят эти ночные птахи и как голуби воркуют; но не любить, а ненавидеть – их девиз. От ненависти они ожидают того, что может дать любовь.
Ot jak zwyczajnie na świecie!
Вот и все мои пинские наблюдения. Оставляя оригинальную столицу скакунов, я желаю ей, чтобы она скоро стала тем, чем она должна быть и может быть по ее географическому положению. Пинску необходима железная дорога, и чем скорее его свяжут с Белостоком – тем лучше и для Пинска, и для Литвы, и даже для Петербурга, куда могут ездить сушеные вьюны, и для Москвы и ее окрестных фабрик, которые найдут в литовском Полесье большой сбыт для своих произведений. Теперь же Пинск не может сделать ничего, кроме торговли лесом, который он отправляет за границу, в Данциг. Но что это за несчастная торговля! Теперь, например, Данциг завален лесом, лесной материал там без цены, ничто не продается, а между тем капиталы убиты, и не один пинский капиталист несет такие серьезные убытки, что они не могут радовать людей, понимающих, что несчастья частных лиц всегда довольно вредно отражаются на делах целого края. Лес стал в Данциге, в Пинске пострадали несколько торговых домов, и в крае нечем торговать, нечего продавать для того, чтобы купить всего, в чем этот край нуждается. А другими вещами как торговать? Как, например, доставить до варшавской чугунки сало, сухую рыбу, свиное мясо и все прочее, что могло бы прекрасно быть проданным вдали всего голодного пространства, по которому протянута линия Варшавско-петербургской железной дороги? Сало и рыбу, конечно, можно везти на фурманках, на которые пинчуки кладут по две бочки (dwie lojuwni) на пару, но подвоз сала на лошадях непомерно возвышает цену ему, а свиное мясо, которым могло бы пропитывать себя бедное население Литвы, вовсе туда не попадает. Пинчуки, собирая по осени свиные стада, выгнанные в леса весною, разбирают животных по местам и целыми же стадами продают их мазурам, которые живьем гонят их на запад. С рогатым скотом еще труднее. Его здесь также не находят расчета бить, а гонят в Варшаву, и как для этого скота нужен дорогой корм и немощеная дорога, то его гонят на Влодавы и делают, таким образом, огромный крюк к югу. То же и с хлебною торговлею по каналам: то воды мало, то одна барка затонет и все задние должны стать, отпустить рабочих; потом снова искать новых и платить, что только запросят. Словом, это, как говорят русские купцы, не торговля, а «канитель», и мотать канитель очень неприятно, а главное, что кругом для всех безвыгодно.
Завтра, наконец, я прощаюсь с болотистым Пинском, куда, по мнению перепуганного Бринкена, якобы только и можно проехать через одну греблю. Еду в Домбровицу на пароконной фурманке с товарищем, уже не верующим в гомеопатию, а почитающим универсальным средством для облегчения человеческих страданий кровопускания и притом самые сильные. Я с ним, разумеется, не стану спорить, так же, как не спорил с гомеопатом; потому что, по моим наблюдениям, и гомеопаты, и поборники аллопатического кровопускания идут по дороге весьма ложной и принадлежат к той старой школе, от которой нечего ожидать, но которую нельзя заставить думать иначе, как она привыкла думать, не думая.
Насилу одолели мы тринадцать миль (91 верста) расстояния между Пинском и Домбровицею. Дорога тяжкая и скучная: «небо, ельник и песок», да кругом печальные кочковатые болота. Местность такая же ровная, как и по целой Литве от Вильна до Пинска. Первая гора встречается только при въезде в самую Домбровицу, или Дубровицу, как ее называют окрестные жители, свободные от политических притязаний, в силу которых Львов окрещен Лембергом, Любляны переименованы в Лайбах, а Дубровица – в Домбровицу. Замечательного по дороге встречается немного. На первой кормежке, в селе Лемешковке, еврей-корчмарь жаловался, что пинские хасиды, «святые евреи», проезжая вчера в м. Столин, к своему святому же раввину, украли у него из корчмы 35 руб. сер<ебром>, и как он их ни просил отдать деньги назад, не отдали. Жаль было бедного грешника, обиженного «святыми». На ночлеге, в грязнейшей корчме, принадлежащей К. Скормунд, мы едва не застыли и не задохлись от дыма. Приют отличный! Добрый хозяин конуру для собаки лучше устроит. Цена за корчму в год полагается, однако, в 400 руб. серебром. Можно было бы хотя 10 % с этой суммы пожертвовать на устройство единственного пристанища в с. Ратицком. На наружной стене корчмы есть какая-то запретительная надпись, а внутри есть две надписи, из которых первая гласит:
«Сегодня пить,
Завтра не пить»;
а другая:
«Сегодня Мошко дурак».
Обе надписи сделаны на великороссийском наречии. Первая весьма хорошо сохранилась, а последняя едва заметна. Около корчмы ночевал большой обоз с мукою, идущею из Домбровицы в Пинск. Мука везется в холщовых мешках, по 5 пуд<ов> веса в каждом. В фурманку запрягаются две лошади и на них кладется по 7 мешков, а за доставку от Домбровицы до Пинска платится по 4 злота (пятиалтынных) с мешка, т. е. 28 злотых (4 р. 20 к.) на пару коней, – плата за тринадцать миль расстояния очень низкая и возможна только при крайней экономии крестьян, которые в два пути, т. е. с обратным путем из Пинска в Домбровицу, издерживают (по рассказам) не более 25 коп. на фурманку. Они везут с собою и корм лошадям, и провизию для себя; останавливаются за деревнями, варят кашицу и так отбывают свою путину. Иногда они находят работу и из Пинска, например перевозку сахара, но это будет не всегда, и, снаряжаясь из Домбровицы в Пинск, они уж ведут расчет на оба пути.
Сельский народ по эту сторону Пины говорит совсем не так, как придорожные крестьяне от Гродна до Пинска. Там народ легче всего понимает польский разговор, а сам говорит каким-то испорченным и бедным польско-малороссийским наречием; здесь же, наоборот, редкий понимает по-польски, а каждый как нельзя более свободно разумеет разговор великорусский, а сам между собою говорит на малороссийском языке с русицизмами, как, например, говорят частию в Севском, частию в Грайворонском уездах. Из сел, которые мы проехали, наиболее замечательно Городно, известное в околодке своею горшечною фабрикациею. Выделкою горшков здесь занимаются пятнадцать хат. Цена горшкам из первых рук необыкновенна низка. Крестьяне продают их перекупам по 75 коп. за сотню. В здешних крестьянах мне не удалось заметить ни симпатий, ни антипатий к польскому или к русскому элементу. В них есть какой-то странный индифферентизм, как бы следы апатии, заносимой из Литвы с северным ветром. У пинчуков, наоборот, апатии этой не заметишь. Там польский элемент, благодаря панам и ксендзам, утратил всякое народное сочувствие. Говоря о польском элементе, я, разумеется, говорю о панстве, потому что полячество пинчуками не понимается отдельно от панства и панство отдельно от полячества. «Gazeta Narodowa» и некоторые другие заграничные польские издания напрасно ищут причин некоторых столкновений народа с панами в разных подстрекательствах, производимых людьми, враждебными польской народности. Конечно, трудно разуверить кого бы то ни было в том, что крепко засело в голову; но если бы польские органы вникли в дело поближе, небеспристрастнее; если бы они дошли до спокойного состояния, в котором русский народ и его настоящие отношения к полякам сделались им ясными, то они поняли бы, что не враги польской народности вооружают против нее крестьян, между которыми живут католические помещики, а что дело это – творение рук приятельских, рук, которые еще памятны «хлопам». «Зачем нам казаков прислали, – говорил мне при свидетелях крестьянин г.***, – это паны спивают, а нам казаков шлют! На что же казаки?»