Сельский народ по эту сторону Пины говорит совсем не так, как придорожные крестьяне от Гродна до Пинска. Там народ легче всего понимает польский разговор, а сам говорит каким-то испорченным и бедным польско-малороссийским наречием; здесь же, наоборот, редкий понимает по-польски, а каждый как нельзя более свободно разумеет разговор великорусский, а сам между собою говорит на малороссийском языке с русицизмами, как, например, говорят частию в Севском, частию в Грайворонском уездах. Из сел, которые мы проехали, наиболее замечательно Городно, известное в околодке своею горшечною фабрикациею. Выделкою горшков здесь занимаются пятнадцать хат. Цена горшкам из первых рук необыкновенна низка. Крестьяне продают их перекупам по 75 коп. за сотню. В здешних крестьянах мне не удалось заметить ни симпатий, ни антипатий к польскому или к русскому элементу. В них есть какой-то странный индифферентизм, как бы следы апатии, заносимой из Литвы с северным ветром. У пинчуков, наоборот, апатии этой не заметишь. Там польский элемент, благодаря панам и ксендзам, утратил всякое народное сочувствие. Говоря о польском элементе, я, разумеется, говорю о панстве, потому что полячество пинчуками не понимается отдельно от панства и панство отдельно от полячества. «Gazeta Narodowa» и некоторые другие заграничные польские издания напрасно ищут причин некоторых столкновений народа с панами в разных подстрекательствах, производимых людьми, враждебными польской народности. Конечно, трудно разуверить кого бы то ни было в том, что крепко засело в голову; но если бы польские органы вникли в дело поближе, небеспристрастнее; если бы они дошли до спокойного состояния, в котором русский народ и его настоящие отношения к полякам сделались им ясными, то они поняли бы, что не враги польской народности вооружают против нее крестьян, между которыми живут католические помещики, а что дело это – творение рук приятельских, рук, которые еще памятны «хлопам». «Зачем нам казаков прислали, – говорил мне при свидетелях крестьянин г.***, – это паны спивают, а нам казаков шлют! На что же казаки?»
– Что ж паны вам делают?
– Да теперь ничего не делают.
– Ведь воли другой не будет.
– Да мы это слыхали. Нам только бы на чинш (оброк) перейти.
– А грамоту подписали?
– Теперь, как ксендз заручился, что ни якого ошуканьства (обмана) нет, так и подписали.
– А то не хотели?
– Ни за что бы без ксендза Василья не подписали. Исправник было и розог закричал, да мы стали на том, что не подпишем, пока ксендза Василья с Лещи не привезем; так и отстояли.
– Ну, и пан уж теперь не гневается?
– Ласковый такой стал! «Поблагодарите, – говорит, – государя и нас за свободу». А мы все так и сказали, что «уж як маем кого благодарить, то царя, а с паньской ласки-то и досе б и стар и мал с худобой на поли пропадали».
– Так и сказали?
– А так и сказали!
– И что же он?
– Побрались с исправником под ручки, да геть до покою, а к нам казаков наставили.
– Обижают вас, что ли, казаки?
– Нет! Обиды нет, только…
– Что ж, хлеба жаль, что ли.
– Не то; чего хлеба, когда Бог зародил! А на что он их вытребовал? Мы его ведь не обижали; мы ведь знаем, зачем казаки-то в Пинске! Да все это напрасно, право напрасно.
Ну, вот и извольте рассуждать о казаках, с точки зрения правительственной и со взгляда панов и крестьян. Медаль-то имеет не одну сторону…
Обозы с хлебом тянутся по всей дороге непрерывно до самой Домбровицы и свидетельствуют, что рельсы, положенные между Пинском и Домбровицею, не заржавели бы, но… где возьмут земли для насыпи, необходимой через постоянные болота и всю низменность, заливаемую водою не только в весеннее время, но и вообще в дождливое, – уж придумать не умею. Впрочем, я же ведь не инженер, так и судить об этом деле мне, может быть, не довлеет.
Гг. Корец и Ровно.
Обыкновенно думают, что нет хуже езды, как между Тамбовом и Воронежем или между Уманью и Одессою. Напрасно так думают. Каждый длинный проселочный путь даст себя почувствовать и вспомнить от первой строфы до последней известные стихи кн. Вяземского о холодных, о голодных, об именьях бездоходных, о метелях и постелях. От Пинска до Домбровиц набрались мы горя до бород, а от Домбровиц к Корцу и до усов хватило.
Есть, по милости еврейских праздников, нечего, спать не на чем, а если и добьешься еврейской подушки, то вместо сна не успеваешь огребаться от клопов, точно в московском долговом отделении, куда благочестивое российское купечество сажает своих во Христе братий, вознося за них, независимо от того, теплые молитвы. В м. Яполоти мы попали в такую корчму, что уж и уму непостижимо. Пошли искать пристанища у мужичка. Какая-то старуха-солдатка, владетельница хатки, построенной на помещичьей земле, согласилась дать нам приют и сварить кулеш с куском соленого поросенка. Дома была только старуха да ее невестка, молодая, хорошенькая бабочка, вышедшая за кантониста из колокольных дворян. Молодого хозяина не было дома, но на стене висели его доспехи: огромный бубен и скрипка. Семья питается тем, что кантонист с женою зарабатывают на чужом поле, а зимой он обращается в сельского музыканта, играет на свадьбах и вечерницах. «Доля наша горькая, – говорит старуха, – а паны все еще пять рублей в год требуют за землю, что под хаткой. А какая земля-то! На шляху на самом сидим! Кому мы мешаем?» Священнейшая простота! Она убеждена, что если никому не мешает, так и никто тебя трогать не должен. Этак и мы могли бы претендовать на клопов, поселившихся в хатке кантониста, а они нам не дали на волос заснуть, с 8 часов вечера до 5 часов утра. Клопу что за дело до права, когда у него есть средства досадить человеку: он его и мучит по праву гадины.
В Корце, сборном пункте волынского хлеба, мы ничего не могли узнать, потому что евреи ведут дела «по-комерцески», т. е. все шито, да крыто; а как нас очень интересовали цифры хлеба, отпускаемого Волынью в Литву и Европу через Пинск, то мы доведались о некоем еврее, проживающем в г. Ровне и отлично знающем дела края. Оставалось одно средство: обратиться к просвещенному содействию ровенского всеведца. Так мы и сделали. В Ровно приехали хотя раненько, но остались ночевать. В 8 часов вечера у нас был дорогой субъект и рассказал нам, что точных сведений о всем хлебе, идущем из волынского края к Пинску, никто сообщить не может, потому что евреям нет выгоды заниматься статистикою, а просвещенным людям совсем не до того. Однако он нам перечел на память известных ему помещиков, от которых хлеб идет вверх по Горыни. Выходит страшное количество ржи и пшеницы, и все идет мимо голодного края, по которому тянется линия Петербургско-варшавской железной дороги, не имеющая достаточного количества грузов. Цифры сырых продуктов, отпускаемых из Волыни на север, если не ошибаюсь, напечатаны в «Kurjerze Wileńskiem»; и я очень желаю, чтобы они попались на глаза тем, кого интересует положение дел на варшавской линии. Я смею думать, что доставить этой линии выручку, способную избавить правительство от платежа гарантий, могут только побочные ветви железных дорог, без которых она, в разъединении с местами, производящими отпуск хлеба, весьма вероятно останется при нынешнем незначительном перевозе, не оплачивающем ее акционерных процентов, и будет тяготить правительство требованием от него доплаты условной гарантии.
Женщины в Ровно все еще в трауре; денег мелких и здесь совсем нет, как в Пинске, и сдачи не дают даже с рубля. Уездный казначей так любезен, что не хотел получить денег за подорожную из трехрублевого билета и заставил меня бегать по городу и принести ему грош в грош рубль тридцать пять копеек. Что за оскорбительное положение и какое понятие о Руси и о русском кредите должен получить иностранец, столкнувшийся с порядками в ровенском казначействе? А ведь деньги непременно есть в казначействе, и правительственного распоряжения не выдавать их нет. Это уж или любовь к искусству, или… неужели все казначейства, учрежденные в городах, где евреи занимаются разменом денег, одинаковы? Мне говорили, что так. Но так или не так, а за промен рублевого билета на польский билон я платил по 6 %, а за размен десятирублевого билета на рублевые бумажки по 21 коп. серебр<ом>; у казначеев же и просить не стоит, они в казначействах не разменивают, и, благодаря им, в здешнем крае русский рубль на 6 % дешевле, чем в столицах и во всей срединной России. Благодаря им, здесь крупный билет, при промене на мелкую бумажку, принимается только по 98 коп. за рубль. Отчего же в Петербурге, в Москве, Калуге, Туле, Саратове, словом, по целой России, где евреи не берут по 6 коп. за размен рубля, деньги есть, а тут их нет? Разве неизвестно, что у менял каждого из здешних городков есть стачная такса, ниже которой нельзя разменять, а чиновник, обязанный противодействовать вредному и искусственному ажио… Да чего же другие-то смотрят? А евреи? Как они, голубчики, твердо знают свою роль и чиновничью натуру.