тебя от щедрот душевных.
По этой фразе я поняла, что мой знакомый поэт изрядно уже набрался: обычно с женщинами он держался корректно и даже скованно.
Но что касается квартирного вопроса, тут он попал в самую болевую точку. Всю жизнь я жила в стесненных жилищных обстоятельствах. В детстве спала на раскладушке в мастерской отца, среди расставленных повсюду холстов.
Один из кошмаров моего детства: по ночам на меня частенько падал заказанный отцу очередным совхозом портрет Карла Маркса, неосторожно задетый во сне моей рукой или ногой.
Консультацию по вопросам кинематографии можно было считать исчерпанной. Но в тот момент, когда я решила проститься, мой знакомый поэт-сценарист сказал:
— Да, вот еще: будь готова к тому, что Анжелка грабанет половину гонорара.
— В каком смысле? — удивилась я.
— В соавторы воткнется.
Тут я удивилась еще больше. И не то чтобы мне в то время совсем было мало лет, но специальность преподавателя музыки, полученная после окончания консерватории, в те годы еще оберегала мое литературное целомудрие.
— Глупости! — сказала я решительно. — Повесть написана и опубликована, сценарий я сбацаю в соответствии…
— Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел… — забормотал мой знакомый, — и от тебя, лиса…
Он поднял на меня глаза, по цвету они удивительно сочетались с пивом в кружке. Ясно было, что он останется сидеть тут до закрытия.
Я преувеличенно дружелюбно попрощалась. Я всегда преувеличенно дружелюбно и уважительно разговариваю с пьяными, тем самым упреждая и лишая основания классический вопрос русского поэта-пьяницы.
Впрочем, как и большинство русских поэтов-пьяниц, мой знакомый был евреем.
* * *
Сверяясь с записанным адресом, я поднялась в лифте на пятый этаж огромного узбекфильмовского дома и, побродив по опоясывающей его внешней галерее, отыскала нужную квартиру.
За дверью кричали. Надрывно, нагло и одновременно беспомощно.
— Совсем офуела, совсем?! — орал молодой, срывающийся голос. — Сказал — поеду, значит — поеду! Да пошла ты!!!
Я еще раз сверила номер на двери с записанным на бумажке и поняла, что надо уходить. Представить себе в ближайшую неделю какой-то разговор об искусстве за этой дверью я не могла.
В эту самую минуту дверь изнутри рванули и — я успела отскочить в сторону — мимо меня, скалясь, пронесся парень лет девятнадцати и побежал по галерее к лестнице, на ходу подпрыгивая и лягая стены, как на тренировках в студии карате.
— Маратик, Маратик!! Свола-ачь!! — крикнули из глубины квартиры. На галерею выскочила маленькая грациозная женщина в джинсах, из тех, кого называют «огонь-девка», годам этак к пятидесяти. Перегнувшись через перила, она крикнула во двор:
— Маратик, попробуй только взять машину, мало бился, сука?! — И, вглядываясь в спину удаляющегося по двору молодого человека, сказала:
— А ты входи, входи. Чего ты такая… скованная?
Так началась эта киноэпопея…
Я и раньше подозревала, что в текущем кинематографе не боги горшки обжигают. Но чтоб настолько — не боги, и до такой степени — горшки?!
Раз в два-три дня я появлялась у Анжелы, «работать над сценарием». То есть я зачитывала ей то, что написала за это время. Из архива киностудии Анжела приволокла два литературных сценария, по которым я должна была насобачиться: «Али-баба и сорок разбойников» и «Хамза» — об основоположнике советской узбекской культуры Хамзе Хаким-заде Ниязи. Собственно, это был один длинный тягучий эпос, в котором фигурировали симпатичные, худые и честные бедняки; алчные жирные баи; жестокие разбойники; трепетные, как лань, девушки в паранджах и шальварах; а также ослы, скакуны, вязанки дров и полосатые узбекские халаты.
Песни были разные — впоследствии, в фильмах. В сценариях же тексты песен не указывались, писалось только в скобках: «звучит волнующая мелодия», или: «на фоне тревожной музыки». Если не ошибаюсь, главные роли в обоих фильмах играл один и тот же известный узбекский актер. Так что образы Али-бабы и основоположника узбекской советской культуры невольно слились у меня в немолодого одутловатого выпивоху в лаковых туфлях.
Анжела оказалась человеком в высшей степени прямым, то есть принадлежала к тому типу людей, который я ненавижу всеми силами души.
Этот тип людей сопровождает меня вдоль всей моей жизни. Я говорю — вдоль, потому что с детства стараюсь не пересекаться с этими людьми. Подсознательно (а сейчас уже совершенно сознательно) я уходила и ухожу от малейшего соприкосновения с ними.
Я определяю их с полуфразы по интонации, по манере грубо вламываться в область неназываемого, — на которую имеет право только настоящая литература и интимнейший шепот возлюбленных, — бодро называя в ней все, и все невпопад. Поскольку по роду занятий всю жизнь я раскладываю этот словесный пасьянс, кружу вокруг оттенка чувства, подбирая мерцающие чешуйки звуков, сдуваю радужную влагу, струящуюся по сфере мыльного пузыря, выкладываю мозаику из цветных камушков, поскольку всю жизнь я занимаюсь проклятым и сладостным этим ремеслом, то в людях типа Анжелы я чувствую конкурентов, нахрапистых и бездарных.
Был у нее один тяжелейший порок, за который, по моему выстраданному убеждению, следует удалять особь из общества, как паршивую овцу выбраковывают из стада: она говорила то, что думала, причем без малейшей разделительной паузы между двумя этими столь разными функциями мозга.
Сказанув, обычно приходила от произнесенного в восторг и изумление.
В этой огромной пятикомнатной квартире они жили втроем. И если мать с сыном связывали на редкость тугие, перекрученные, намертво завязанные узлами колючей проволоки отношения, то отец, на взгляд постороннего, казался настолько случайным человеком в доме, что впервые попавшие сюда люди принимали его за такого же гостя.
Сейчас, как ни силюсь, не могу припомнить — был ли в этих хоромах у него угол. Между тем прекрасно помню «кабинет» Анжелы, комнату Маратика, всю обклеенную фотообоями: джунгли, обезьяны, застывшие на пальмах с кокосовым орехом в лапах, серебряные водопады, оцепеневшие на стенах. Поверх этого африканского великолепия наклеены были метровые фотографии каких-то знаменитых каратистов, схваченных фотокамерой в мгновение прыжка, с летящей железномускульной ногой, рассекающей воздух, как весло — воду.
А вот комнату Мирзы, Мирзы Адыловича, профессора, талантливого, как говорили, ученого, — не помню, хоть убей.
Правда, в спальне стояла громадная, как палуба катера, супружеская кровать, но боюсь — хоть и не мое это дело, — профессору и там негде было голову приклонить. Впрочем, на то была причина — о, отнюдь не амурного свойства. Скорее, наоборот.
Впервые я увидела Мирзу в тот день, когда пришла читать Анжеле начальные страницы сценария. Часам к пяти в дверь позвонили тремя короткими вопрошающими звонками. Анжела пошла открывать и спустя минуту появилась с высоким, очень