это имя, это табу, — смягчая произнесение, приблизительно так — ивре… — словно это могло каким-то образом укрыть суть понятия, защитить, смягчить и даже слегка его ненавязчиво ассимилировать. (Так, бывает, звонят из больницы, сообщая матери, что ее попавший в автокатастрофу сын в тяжелом состоянии, в то время как сын, мертвее мертвого, уже минут десять как отправлен на каталке в морг).
— С чего вы взяли, что он ивре?.. — спросила я, глядя в ее перламутровые глаза, пытаясь взглядом зацепить на дне этих раковин некоего вязкого студенистого моллюска.
О, скользкая душа саддукея, древние темные счеты с иными из моего народа! В такие считаные мгновения в моей жизни я проникала в один из побочных смыслов понятия «гой» — слова, которому я до сих пор внутренне сопротивляюсь, хотя знаю уже, что ничего оскорбительного для других народов не заложено в нем изначально.
Анжела сидела на краю тахты, на обочине моего сухого горячего взгляда, и мешала. Уведите чужого, уберите чужого — да не увидит он, как я убью своего — сам! Как я воткну ему в горло нож — и он знает за что! — собственной рукой. Закройте глаза чужому…
— Еврей! — воскликнула Анжела радостно, как ребенок, угадавший разгадку. Она произнесла это слово твердо и хрустко, как огурец откусывала: «яврей». — Ну конечно, яврей, то-то я чувствую — чего-то такое…
— Помилуйте, это прет из каждой фразы. — Фаня Моисеевна снисходительно и по-родственному улыбнулась мне. — Этот дедушка, эта бабушка… «Поку-ушяй, поку-ушяй»… — Последние слова она произнесла с типично национальной аффектацией, очень убедительно. Так, вероятно, говорила с ней в детстве ее бабушка где-нибудь в местечке под Бобруйском. Моя бабушка говорила со мной точно с такой же интонацией. И это меня особенно взбесило. С памятью своей бабушки она вольна была вытворять все, что ей заблагорассудится…
— …а вот мою бабушку оставьте в покое, — сказала я, спуская брови с вершин изумления.
— Напрасно вы обиделись! — приветливо воскликнула Фаня Моисеевна. — Мы почти ничего не тронем в сценарии. Надо только верно расставить национальные акценты.
— Фанька, молчи! — вскрикнула Анжела в странном радостном возбуждении. — Я вижу теперь — что она хотела устроить из моего фильма! Она синагогу хотела устроить! Все явреи!
Я молча завязала тесемочки на папке, поднялась из кресла и направилась к дверям.
Анжела нагнала меня в прихожей и повисла на мне, хохоча. При этом изловчилась влепить мне в шею мокрый и крепкий поцелуй, превративший мое благородное возмущение в пошлый фарс.
Много раз за все время создания… (нет, избегу, пожалуй, столь высокого слова), сварганивания фильма я вставала и уходила с твердым намерением оборвать этот фарс, и каждый раз до анекдота повторялась сцена бурного и страстного — с поцелуями взасос (моя бедная шея! выше Анжела не доставала, была миниатюрна, как персидская княжна) — водворения меня в кинематографическое русло.
— Дура! — кричала она, облапив меня и ногами отпихивая куда-то в сторону балкона мои сандалии, которые я пыталась обуть с оскорбленным видом. — Дура, кончай выпендриваться!
В комнате посмеивалась астматическим кашлем-смешком Фаня Моисеевна.
В конце концов я была пригнана в комнату и впихнута в кресло.
— Итак, надо подумать, как верно расставить национальные акценты, — затягиваясь сигаретой, серьезно продолжала Фаня Моисеевна.
— А че тут думать! — выпалила Анжелла. — Все узбеки, и тамон болды!
— Ну, Анжела, вы как всегда — из одной крайности в другую, — мягко и укоризненно проговорила Фаня Моисеевна. — Не забудьте, что, кроме нашего Минкульта, есть еще Госкино… Образ Григория нужно оставить как образ русского друга.
— Так он же тоже яврей!
— Не преувеличивайте, — отмахнулась Фаня Моисеевна. — Его любовницу Лизу тоже оставим русской.
— Любовницу — да, — согласилась Анжела сразу.
Фаня Моисеевна глубоко задумалась, сбивая указательным пальцем пепел с сигареты. Так глубокомысленно сидят над планом будущего сражения или над пасьянсом. Рубиновая горючая слезка посверкивала в перстне.
— Очень серьезно надо отнестись к уголовному миру сценария, — сказала она, — вот у вас вор есть, осетин, и бандит-кореец. Это никуда не годится.
— Почему? — спросила я уже даже с любопытством.
— Потому что крайне опасно задевать национальные чувства меньшинств.
— Я тоже отношусь к национальному меньшинству, — возразила я. — Тем не менее мои национальные чувства весь вечер вы не то что задеваете, — вы лупите по ним кувалдой.
— Радость моя, какого черта? — интимно улыбнулась старуха. — Вы мне еще двадцать раз спасибо скажете, пока сценарий и фильм будут инстанции проходить… Нет, осетин у нас пройдет эпизодом в звании сержанта, а кореец будет просто милым соседом, тем, что, помните, здоровается по утрам с нашим дедушкой… Весь преступный мир мы поделим пополам, на узбеков и русских. Дадим одного еврея — подпольного цеховика, сочините смешной диалог для его допроса… Главного героя Сашу мы назовем… — Фаня Моисеевна затянулась сигаретой.
— А пусть его зовут Маратик! — воскликнула Анжела с нежностью такой откровенной силы, какая была бы прилична лишь при обсуждении имени первенца в семье, тщетно ожидавшей младенца многие годы и наконец получившей его — недоношенного, голубенького, полуторакилограммового.
Тут я испугалась по-настоящему.
— Но послушайте, — начала я осторожно, — существует ведь еще правда жизни и правда искусства. Превращая семью главного героя в узбекскую, вы идете против реальности. В узбекских семьях принято почтительное отношение к старшим, а наш герой то и дело говорит дедушке: «Ты что, дед, спятил?!»
В эту минуту в комнату вошел Маратик — босой, в спортивных трусах «Адидас». Не здороваясь, развинченной походкой отдыхающего спортсмена он подошел к платяному шкафу и, распахнув дверцы, молча поигрывая молодыми мускулистыми ногами, стал громко стучать вешалками.
— Чистую рубашку я найду в доме, — проговорил он со сдержанной яростью, не обременяя фразы вопросительной интонацией.
— Рубашки все в грязном белье, Маратик… — заискивающим тоном ответила мать, — надень спортивную майку.
Он развернулся, несколько секунд с холодным интересом изучал нас трех, стопку листов на журнальном столике. У него было лицо молодого хана Кончака — по складу скорее казахское, чем узбекское, — красивое, но отмеченное лишь одним выражением: всеобъемлющего презрительного высокомерия.
— Ты, мать, что — совсем сбондила со своими сценариями? — наконец спросил он негромко.
— Анжела, помните, — оживленно встряла Фаня Моисеевна, — когда Маратик был маленьким, он показывал пальчиком на мои глаза и говорил: «Газки синьки, зеленьки», что означало «глазки синенькие, зелененькие»…
Маратик с жалостливой гримаской уставился на старуху, все еще держащую палец где-то у переносицы, и, собрав губы трубочкой, проговорил пискляво:
— Фанька! Молци!
Прикрыв глаза, она засмеялась коротким одышливым смешком.
Анжела ушла искать по комнатам рубашку для Маратика, а мы с Фаней Моисеевной сидели и молчали.
Наконец она спросила:
— Вы