что вызвали Твой Гнев, и не заблудших.]
Отец нараспев повторил суру и прикрыл глаза. Теплые лучи медленно растворялись в воздухе, оставляя нас наедине с молитвой. В прохладе, принесенной ночью, воздух сразу запах овечьими шкурами, конским потом и соломой.
Мать подала еду. Я был голоден, но отец продолжал сидеть с закрытыми глазами, и все поневоле ждали его. Наконец, отерев лицо обеими ладонями, он потянулся за водой.
Поначалу ели торопливо, молча. И только когда в тарелки стала заглядывать луна, взрослые разговорились. Мне хотелось спать, я сел в углу, прижался к холодной глиняной стене и задремал.
…когда он гнал сорок тысяч своих лошадей, песок из-под их копыт закрывал солнце и на землю спускалась ночь. Никто не смел остановить героя. Встречные народы высылали ему золото и красавиц, лучших скакунов и драгоценные ткани, чтобы не разорял он их города. А самые смелые воины приходили к нему и просили принять в свое войско… Таким был наш правитель. Таким был сын Эртогрула…
Слова проникали в сон и будили какую-то мысль. Мысль была похожа на выбитую, щербатую дорогу, по которой я, вцепившись в жесткую гриву, мчался все быстрее и легче. Вот уже и копыта не слышны стали, словно по воздуху несся конь, и слова затихли, и я окончательно провалился в сон.
Каждое утро отец заставлял меня учить Коран. Учение давалось трудно. Отец объяснял, что значит то или иное слово, а я в это время представлял, как верхом на коне с дюжиной приятелей настигаю караван. Рассекаю клинком глиняные кувшины, и из них льется вино и масло или сыплются золотые монеты… Испуганные румийские купцы бросаются передо мной на колени и просят пощады…
Отец приказывал повторить суру. Я морщил лоб и, запинаясь, с трудом вспоминал строки. Те же, что учил уже подолгу, читал нараспев, как муэдзин, и тогда вдруг охватывал меня трепет, неземным блаженством дышали слова, и хотелось твердить их снова и снова, и забывались тогда мальчишеские игры, отступала куда-то духота летнего дня, и мерещились райские прохладные реки. В такие минуты отец говорил мне: «Коран ниспослан Аллахом. Кто сомневается в этом, пусть принесет подобную ему книгу. Но никто не может сделать этого».
Коран учил проводить жизнь в молитве и паломничествах, поститься и заботиться о нищих. А наши предки завещали другое, и грусть, с которой отец рассказывал истории о былых временах, вызывала мое смущение. Как же жить правильно?
Я подумал, а не разрешит ли мои сомнения имам, иногда приходивший в наш дом? Но старик в белой чалме, с бородой, похожей на струи овечьего молока, и с лицом коричневым, как сушеный инжир, только и говорил что о драгоценнейших алмазах ислама – четырех опорах… О пульсирующих жилах разгоряченных коней и звоне клинков он, казалось, и не слышал. Отец же, с годами все больше походивший на того имама, неожиданно ответил мне так: «У мужчины только один путь…»
Моя семья происходила из воинственного рода. Мужчины в нем привыкли смотреть на овечьи отары как на будущую еду или товар, за который можно выручить деньги… Но сейчас все изменилось. Отец лелеял наших немногочисленных ягнят, ухаживая за ними, словно это были его родные дети, и учил тому же меня. И когда я выходил с ними в поле, смотрел, как они бегают друг за другом, щиплют траву или блеют, подзывая мать, на меня нападало дремотное умиротворение. Я хотел быть как трава. Она жухнет в засуху. Ее топчут люди, поедают овцы и кони, но приходит весна, и снова трава покрывает землю. Она растет на камне и в глиняных трещинах. Если два народа будут воевать насмерть, и не останется живых во всей земле, трава не заметит этого. Ей все равно, вытопчет ее человек или дикий зверь. Она сильнее всех нас… Но разве это путь мужчины?
* * *
Я уехал из Боялыка в девятнадцать лет. В кармане – только деньги на несколько ночевок в хостеле, мать сунула их тайком перед отъездом, когда отец, с которым мы были в ссоре, ушел в дом, чтобы не провожать меня.
Он хотел, чтобы я вслед за братьями заработал деньги на свадьбу, женился и помогал ему в поле. Но земля наша, несмотря на плодородие, привыкла кормить ровно столько людей, сколько на ней работало. Поэтому первые годы каждой семьи по всему Акпынару проходят в нищете. Потом дети, повзрослев, ненадолго избавляют родителей от бедности, но только с тем, чтобы вскоре унаследовать ее, создав собственные семьи.
В Стамбуле я устроился грузчиком на склад замороженной продукции – там обещали понедельную оплату. Еще в хостеле, просмотрев объявления об аренде жилья, понял, что смогу позволить себе скромную квартиру недалеко от склада, и ободренный этим вышел на работу. В перерывах звонил по объявлениям, но все квартиры либо были уже сданы, либо стоили гораздо дороже, чем на сайте.
Мой напарник, услышав, как я разговариваю по телефону, посмеялся надо мной и объяснил, что эти объявления публикуют для таких дураков, как я, и что в Стамбуле на зарплату грузчика можно снять только угол в комнате. Вечером он повез меня на квартиру, которую снимал еще с тремя парнями, – я стал в ней пятым.
Работа на складе показалась мне не слишком сложной – в поле бывало потяжелее, но еще ведь приходилось бегать целый день с уличной жары в минусовую температуру склада и обратно! Месяца через два у меня началось воспаление легких. Я лежал в своем зачумленном углу, дожидаясь, когда придут и заговорят со мной соседи, чтобы убедиться, что их товарищ еще жив. Я потерял счет дням и ночам, отмечая только, что к утру жар спадает, а к вечеру, наоборот, усиливается, и начинает нестерпимо болеть грудь.
Соседи, такие же грузчики, всё понимали и не требовали с меня мою часть квартирной платы, но больше ничем помочь не могли.
Сквозь жар и тошноту мне чудилось многое. Поначалу зыбкие, подобные ряби на воде от упавшего листа, видения преследовали меня, становясь всё ярче, пока я не начал различать так же отчетливо, как в детстве, битвы, погони и скачки на взмыленных лошадях, степные курганы и разрушенные города…
Я путал видения с реальностью, и гарь от сожженных шатров пропитала меня целиком, так что до самого вечера я больше ничего не чувствовал, пока не приходили соседи, неся на себе запах пота и мороженой рыбы.
А потом боевой клич воинов и