Глава двадцать седьмая
НЕПОЛУЧЕННОЕ ПИСЬМО
Конверт дорогой, длинный, гладкий. Верно, барынин, со стола. В конверте сероватый листок с красной линейкой, выдранный из кухонной расходной книги. Сплошь, вкривь и вкось, листок исписан мазаными закорюльками, однако со стараньем.
"Многоуважаемый Илья Корнеич! В первых строках пишу вам это письмо, как вы сказали, что у вас хозяин строгий и что если писать письмо, то на почтамт до востребования и проставить одне буквы И. и К. А затем, что вы не ходите, то я не из-за того, потому что я ни в ком не нуждаюсь. Если вы из таких, что погулять и прощайте на все четыре стороны, то мне очень даже безразлично, а вы себе не воображайте. Вчерась и сегодня я слез не осушаю, потому что если меня заметят, так я главнее Степаниды боюсь, она охальная, и начнет страмить, и тогда с места очень просто долой. А впрочем, как был у вас разговор еще при Иван Мокеиче, при старшем дворнике, под Николин день, и разговаривали вы, что "я еще в подлецах не бывал", то на ребенка, значит, будете выдавать, чтобы мне не страмиться. Степанида эта мне житья не дает, как меня заметит, съест. Однако я ее не боюсь, я и сама ей отвечу, я не из таковских, мне наплевать, и за кавалерами не бегаю, очень нужно. А затем в последних строках целую тебя несчетно раз, миленький дружочек Илюша, остаюсь в ожидании скорого ответа известная вам Мария Сухарева".
Вот какое было письмо. Пришло оно в почтамт тринадцатого июня, до востребования, но никто его не требовал. Юрий и забыл, что сказал Машке о строгом хозяине, о том, что письма ему пишут только до востребования. Он, должно быть, и не знал, грамотна ли Машка.
Не заходил к ней давно, это правда; последнее время не до того было, совсем вылетела Машка из головы.
Он вспомнит, он пойдет. Но все нет и нет его, а гордая Машка второго письма писать не будет. Не знает она, что и первое валяется в своем атласистом конверте праздно, ждет востребования и нет востребования.
Много чего не знает Машка. А все же чует, что если б даже совсем сгинул ее Илюшенька, все-таки он "в подлецах не был", просто себе судьба вышла тут этакая горькая.
Глава двадцать восьмая
КАЮК
Девять часов.
Литта заспалась после вчерашнего катанья. Устала, да и ночью все думала, думала… Странные у нее какие-то мысли.
В маленькой белой спальне темновато, хотя шторы белые. Должно быть, не солнечный день сегодня.
— Барышня, барышня!
Литта открыла глаза. У постели, — тихонько, словно ящерица, вползшая в комнату, Гликерия. Стоит, шепчет, белая наколка на боку.
— Что, поздно? Отчего ты меня не разбудила? Да что с тобой?
— Барышня, милая! Беда у нас! Давно хотела будить, не смела.
Литта вскочила с постели, в длинной ночной рубашке, босыми ногами прямо на пол.
— Ох, да что? Да что такое?
— Беда. Заарестовали его. Увезли. Барина.
— Папу?
— Что вы, барышня. Господь с вами… Молодого барина. Солнышко наше красное, Юрия Николаевича.
Гликерия тряслась, шептала и плакала. "Вот оно!" — подумала Литта, а сама не знала, что "оно" и почему "вот".
— Гликерия, толком скажи. Да разве он здесь ночевал?
— Не здесь, не здесь! С Васильевского, с той квартиры увезли. Ночью. Там покончили, да сюда, в его же кабинет. В бумагах, в книгах роются.
— Как роются? Здесь?
— С восьмого часу здесь. В передней солдат. Сряду к их превосходительству, с бумагой, что, значит, приказано обыскать у Юрия Николаевича в кабинете.
— Что ж папа?
— Да что ж, они только ручкой махнули. Ведь ничего не поделаешь. Ихнюю половину не тронули, на один-единственный кабинет Юрия Николаевича приказ, где они жительство имели. Человек их шесть народу. Господи, батюшка! Беда-то, беда!
— А почем ты знаешь, что арестовали?
— Уж знаю. Слышала. Барышня-голубушка, что ж это будет?
Литта, дрожа, хваталась то за чулки, то за рубашку, и все у нее падало из рук.
— А бабушка что?
— Не звонили еще их сиятельство. Не смеет никто доложить. В доме этакая вещь! Двое их, никак, в прихожей, у двери, сидят. Опрашивают. В девятом часу пришел тут с парадного из мебельного магазина главный, счета их сиятельству доставил. Так сейчас по телефону удостоверяются, точно ли он из магазина и к кому, не к Юрию ли Николаевичу.
— Гликерия, — сказала Литта спокойно, но побледнела так, что даже голые ножки у нее побелели. — Сегодня какой день? Вторник?
— Вторник. Барышня милая, да извольте вы одеваться. Уж десятый час.
— Десятый час?
Темный холод так и обливал Литту. Еще не разобралась, еще не поняла, как должно, этой новой своей мысли, а мысль уже ее придавила и заледенила.
Сидят у двери Юрьевой комнаты. В передней. Удостоверяются по телефону. Десятый час. Вторник. Последний вторник.
Через полчаса придет Михаил. Придет ли? Все равно, может прийти. Придет, придет. А прийти ему нельзя.
Вот это одно: придет, а нельзя приходить, — это одно высеклось у Литты в душе глубокими буквами, и ничего другого не было.
Гликерия молча смотрела на барышню: пяти минут не прошло, Литта была одета. Скоро, но без всякой суетливости, она вынула из шкафа старенькое короткое платьице, расплела и по-прежнему, по-детски, распустила бледные, пышные волосы. Еще словами не сказала себе, что будет делать, и уже делала.
— Гликерия, слушай. Ты пойдешь со мной. Дай мне круглую черную шляпку, что с резинкой.
Гликерия так и присела.
— Барышня, да что вы? Да куда это вы пойдете? Никуда нельзя идти. Как я смею, барышня, милая?
— Ты пойдешь со мной, — повторила Литта. — Ты провожаешь меня на урок музыки. Учительница заболела, не выходит, я иду к ней сама. Поняла?
— Господи помилуй, да какая учительница? Сроду я вас к ней не провожала. Не осмелюсь я, барышня…
Литта стиснула зубы и схватила Гликерию за руку.
— Не пойдешь? Не скажешь? Нет учительницы? Ну так помни: Юрию худо будет. Худо, если не пойдешь. Я знаю, что делаю.
Ошеломленная Гликерия совсем подсеклась. Только рот раскрывала и закрывала. Но Литта уже не заботилась о ней: пойдет.
Скользнув в сумрачную, пустую залу, Литта схватила старую папку с какими-то старыми нотами и с золотыми буквами "music", поправила детскую шляпу на кудрявых волосах и пошла в коридор.
Там металась Гликерия, уже в легком платке на плечах.
— Барышня, дождика не было бы… В одном платьице.
Литта молчала, шла к передней.
— Барышня, может, по черному ходу…
Отчего, в самом деле, не по черному ходу? Нет, Литта не хочет. Там еще остановит домашняя стража, там удивятся, узнает графиня… И даже не это, а просто кажется, что лучше не по черному ходу.
Была нерешительная остановка в большой полутемной передней. Нерешительно спрашивали, сомневаясь, нужно ли спрашивать, шептала что-то Гликерия. Литта сама кому-то протянула было папку с нотами, ее вежливо не взяли.
И вот барышня с горничной уже на лестнице.
"Господи, Господи! Куда же идти? Направо или налево? Господи, дай угадать, куда идти, чтобы встретить!"
Ей подумалось, что если они разойдутся, если он придет с другой стороны, и поднимется, и станет спрашивать барышню, и начнут ее искать, а о нем справляться по телефону, то выйдет еще хуже; наверно, выйдет совсем, совсем худо. А если б не бежать навстречу, ведь, может, и обошлось бы. Или нет?
"Господи, Господи! Направо или налево?" В последний раз она случайно видела с балкона, как он подходил: подходил справа. Не послать ли Гликерию в одну сторону, а самой идти в другую? Нет, нельзя, невозможно. Гликерия ничего не поймет, его пропустит, а Литту потеряет.
Ноги у Литты ослабели, стали как ватные. Терпко в душе от страха.
"Господи, Господи! Тогда он справа, пойду налево. Господи, помоги!"
Пошла налево, слабыми ватными ногами.
Гликерия плелась за ней. День мутный, белый. Ветер порывами взметывал булыжную пыль и кидал в глаза. Грохотали пустые ломовики. Болтались мужичьи ноги, свешенные с телег. На тротуарах пустовато. Дальше, дальше… До которых же пор идти по Фонтанке? А если он из переулка?
"Господи, нет, все погибло! Что я наделала!"
Остановиться, остаться тут совсем, у решетки канала, с папкой "music", не знать, не знать, что будет.
Да вот он. Он, он! Из переулка идет, его шляпа черная, его сутулая походка… Он бритый последнее время, точно актер, это не очень хорошо, но, верно, так надо. Он. Чуть не бросилась к нему через улицу бегом, ноги сразу другие, окрепли, но сдержалась, опомнилась, шагу только прибавила.
Он смотрит — узнает и не узнает. Как узнать? Волосы, шляпа детская, а под нею такое строгое, такое бледное лицо. И ей ли тут быть, на улице?
Вот она уже около него. Гликерия отстала.
— Не ходите… Не ходите к нам. Я убежала навстречу. Как хорошо, что встретила. Господи, слава Богу… — Задохнулась, потом тише: — Обыск у Юрия. Его увезли. Еще сидят в передней. Идите назад!