Я решился, наконец, исследовать их происхождение и, взяв свечу, стал осторожно по лестнице спускаться в подвал.
XVI
Спустившись, я не знал, куда идти: предо мной с двух сторон в тусклом освещении чернели какие-то огромные ящики, кипы перевязанных бумаг, старая кухонная рухлядь…
Вскоре возобновившиеся звуки дали путеводную пить моим блужданиям в огромном подвале со спертым, специфического запаха воздухом.
Я приближался к звукам и, наконец, путь мой был прегражден целой комнатой старой мебели. Виден был красный шелк, потускневшая позолота деревянных локотников заблестела тусклой стариной, и жуткие тени высоко взгроможденных огромных бронзовых канделябров шатнулись по стенам…
Послышался легкий звенящий звук где-то совсем близко.
Высоко подняв свечу и пристально вглядевшись в темноту, я увидел, наконец, фигуру, в которой сперва не узнал графа. Подойдя ближе, я рассмотрел инструмент, за которым он сидел. Это был клавесин, как я узнал позже, нечто очень похожее на рояль, но значительно уже, немного длиннее и с двумя одна на другой лежащими клавиатурами. Почему-то я ни малейшим образом не ожидал встретить графа здесь, а потому на некоторое время в своем изумлении приобрел ту же каменную неподвижность, какая отличала его в этот момент.
Придя в себя, я окликнул графа. Он не шелохнулся. Я подошел ближе и поднес свечу к самому лицу его. Та же неподвижность. Это красивое, тонкочертное лицо казалось восковым и в своей неподвижности производило то же тяжелое впечатление мертвого сходства, каким отличаются восковые куклы, обыкновенно стоящие у дверей балаганных музеумов.
Пламя свечи, колеблясь, отражалось, как в неподвижном зеркале, в его глазах, немного суженных, чуть сдвинутых к переносице и поднятых кверху. В этих глазах и в лице застыло странное выражение. Точно несчастный автомат мучительно вспоминал, вернее, вслушивался в мелодию, которую кто-то ему нашептывал, и искал ее на клавишах. Опять что-то знакомое стало пробиваться в бессвязных звуках клавесина и, наконец, совершенно правильно прозвучало:
Дай умереть, тебя благословляя,
А не кляня…
Могу ли день прожить, когда чужая
Ты для меня?..
Страница из дневника Мары ярко мелькнула у меня в памяти, и в этот момент, не стыжусь сознаться, я ощутил не только подозрение, но и мгновенную уверенность в ее продолжавшейся связи с графом…
Автомат все более и более овладевал мелодией, то подыскивая ее продолжение, то возвращаясь к началу.
«Однако, что же делать? — вскоре подумал я. — Оставлять графа в этом подвале нельзя: значит, необходимо его разбудить и отвести в спальню».
Тогда, вспомнив прием психиатра, я сильно дунул ему в лицо, почему-то назвав его — Эрик.
Молодой человек, как потрясенный, упал на спинку и схватился рукой за сердце.
— Кто меня зовет?.. Ты здесь, да… — шептал он.
Под рукой я чувствовал у него сильное сердцебиение.
Несколько раз несчастный повторял эти бессвязные восклицания и, казалось, хотел о чем-то говорить, но, вглядываясь в меня, замолкал.
Наконец, лицо его приняло нормальное выражение.
— Это вы, доктор? — сказал он, хмурясь и потирая лоб, — но почему мы здесь?
Он удивленно и недовольно оглядывался кругом.
— Что это такое? — он указал рукой на клавесин.
— Это инструмент, на котором вы только что играли.
— Нет, я не играю… и не умею играть… Тут холодно и душно… пойдемте…
Он поднялся, немного шатаясь. Я взял его под руку и мы пошли. Я пробовал задавать ему вопросы: помнит ли он, как попал в подвал? бывал ли в нем раньше? и так далее. Ответы были отрицательно односложные и рассеянные.
В Мраморной комнате было уже почти светло. В ней, кроме мраморной кровати и такого же кресла, маленького столика, двух стульев, была еще оттоманка, стоявшая в это утро перед огромным камином.
Граф опустился на нее, уставившись на тлевшие угли. Я бросил на них несколько поленьев и стал в волнении ходить по комнате. Мучительное недовольство собой овладевало мной. Что я здесь делаю? За что мне так дорого платят, раз я ничем не могу помочь больному? и почему до сих пор я не сделал никаких попыток к этому?
Эти размышления были прерваны шепотом. Я подошел к графу. Глаза его были закрыты и на худом, жалком лице лежало выражение глубокой муки, чтобы не сказать пытки. Он что-то шептал. Я вслушался.
— Я не мог простить тебе одной ошибки, только одной ошибки я не мог простить… Боже мой. Боже мой. Я не мог пожалеть… Я замучил тебя здесь… в этих стенах…
Тогда я решился.
— Что вас мучает, граф? Скажите мне.
— Что меня мучает? — Граф раскрыл глаза, резко вдруг обернулся ко мне и странным, цепким, приковывающимся взором стал вглядываться мне прямо в глаза.
Я смотрел на него, не опуская взгляда, в ожидании чего-то и с тревожным любопытством. Так мне казалось, по крайней мере. Потом, когда прошло несколько секунд, я почувствовал неловкость такого фиксирования и в то же время удивление, почему я не отвожу глаз. Затем к этому удивлению присоединилось какое-то полужелание отвести глаза, которому я, однако, не последовал. Вслед за тем я почувствовал странное состояние в области солнечного сплетения и затылка, точно какую-то вибрацию в этих местах. В то же время во мне возникло некоторое, хотя слабое, как бы подавленное беспокойство при мысли, что меня гипнотизируют. И опять я почувствовал полужелание отвести глаза и опять ему не последовал и понял тогда, что желание это интеллектуальное, но не волевое. Это было странное ощущение какого-то раздвоения. У меня была идея отвести глаза, но эту идею все же нельзя было назвать желанием, потому что воля как будто бы не сливалась с ней. Постепенно я чувствовал, как анализ мой слабеет, а к моим ощущениям присоединяется новое, странное и даже неприятное: я утрачивал чувство времени и не ощущал уже способности его измерения. Тогда же стало исчезать лицо графа, оставалась только блестящая точка одного глаза, на который я смотрел. Эта точка вскоре стала матовой и, все разрастаясь, превратилась в туман. Граф взял меня за руки (это было последнее, что я помнил о нем), и после этого у меня уже не оставалось ни памяти, ни воли, ни идей. Один только туман. Он таял над морем, которое слегка волновалось, хотя я не слышал шума. Скоро его не стало. Голубое море, яркий день, но без солнца, пена, скалы, амфитеатр гор, красивая вилла с зубчатыми стенами, совершенно белая, мраморная… Огромная веранда, волны бьют в стену и в мраморную лестницу и разбиваются в бело-серебристую пыль. Дальше сад, кипарисы, ручей, скамейка. Кто это там? Граф? Кто-то в одежде Евгения Онегина, похожий на графа, но старше, мужественнее, сильнее, решительней. Молодую женщину я не вижу ясно. Она облокотилась о перила скамейки и закрыла лицо рукой. Он что-то спросил у нее, что-то важное. Она закрыла лицо руками. Вот ее руки упали: она смотрит на него. Что-то знакомое в ее лице, совершенно искаженном ужасом. Она падает на скамью и я вижу, как ее тело бьется в тяжелых рыданиях. Он стоит суровый, непреклонный. Боже! когда конец этим ужасным, захлестывающим душу рыданиям? Вот он решился на что-то, берет ее за руки, и тогда она рыдает еще мучительней. Он уводит ее, почти уносит на руках…
Потом много смутных, быстрых, неудержанных памятью картин проносится предо мной. Я вижу Мраморное поместье, всюду строят, тешут мраморные глыбы какие-то смуглые люди. Другие копают землю на клумбы, выносят из оранжерей тропические растения в вазонах.
Все это проносится вихрем, заволакивается туманом, который все темнеет, становится совсем черным, с одним красным пятном. Я вижу, наконец, что это красное — огонь в камине Мраморной комнаты; в комнате ночь, только уголья камина освещают двоих. Опять тот же незнакомец, но только в офицерской форме и белом парике. Одет он, как Герман, и сидит в мраморном кресле возле огня. Она на скамейке у его ног, опирается рукой на его колени. Оба смотрят на огонь. Он кажется престарелым, она больной. Не глядя на него, она тихо и грустно о чем-то говорит. Он бледнеет, закрывает глаза и я вижу, как острые белые зубы закусывают губу, и алая капля выступает на ней. Она вдруг подымает взор, посмотрев на него, вскакивает на ноги, охватывает его голову руками, жмет ее к груди и покрывает его лицо поцелуями. Так они замирают пред слабеющим огнем. Потом он медленно освобождается, гладит ее щеки рукой, целует в лоб и медленно уходит.