Она едва сидит на скамейке и смотрит на тлеющий огонь. Красное пламя, недвижимое, потухающее… Взор ее тонет в нем, как в глубокой дали, она что-то видит и не знает, как слезы каплями, медленно, перерывами, скользя и искрясь, падают на белое, кажущееся алым платье. Все темнее становится: я вижу одни только грустные глаза… глаза Мары…
Потом третья картина выплывает предо мной. Сперва я вижу только одну восковую тонкую свечу. Она стоит на большой толстой церковной свече с золотым плетением. Эта последняя в центре серебряного большого светильника. Потом я замечаю черный клобук, желтое лицо старого монаха, шевелящиеся губы, аналой и пред аналоем ярко освещенный треугольник. Кругом темно. Я вглядываюсь в треугольник и вижу, что это головная сторона крышки большого мраморного гроба. Где это? Я вглядываюсь в темноту и тогда замечаю его, и, кажется, я вздрагиваю от ужаса, взглянув на это лицо.
Он смотрит широко раскрытыми, но страшно впалыми глазами на свечу. Руки дрожат, слегка опираясь на гроб, потом он проводит ими по лбу, хватается за голову, точно вспоминает что-то. Какая-то мысль проносится в его безумных глазах. Скорбная складка рта становится вдруг властной, решительно хмурятся брови. Он схватывается руками за кант гробовой крышки и силится поднять ее.
Я вижу, как страшно напрягается его тело, белые зубы вонзаются в губу и кровь стекает по подбородку.
Тяжелая крышка начинает медленно подыматься и вскоре тяжело падает на огромный черный стол.
Несколько монахов подбегают к нему, что-то говорят робко и почтительно, удерживая его за руки. Он отстраняет их движением, в котором еще чувствуется привычная власть, потом осторожно приподымает саван, с ужасом отшатываясь, смотрит на ее лицо — прекрасное, изваянное величественным резцом смерти. Странная улыбка кривит углы его рта, он гладит ее щеки руками, силится осторожно поднять мертвое тело и не может. Монахи подбегают к нему, между ними завязывается ужасная борьба над трупом, я слышу его смех, картина туманится в моих глазах, но страшный смех звучит все яснее…
Кто-то зовет: «Доктор».
Я пришел в себя и увидел пред собой искаженное лицо графа. Это он так смеялся, сидя на оттоманке.
Мои руки уже были свободны, но несколько мгновений я не мог двигаться.
Графиня трясла меня за плечо и кричала: «Доктор! Доктор!»
Я слышал и ее голос, и слабеющий смех графа, но никак не мог осознать с полной ясностью, где я нахожусь, а потом, уже сознавши, не мог сделать волевого усилия, чтобы овладеть собой… Когда, наконец, вернулось самообладание, краска стыда залила мне лицо. Я кинулся к больному.
XVII
С графом случился тяжелый сердечный припадок. Мне пришлось прибегнуть к очень сильным средствам, после которых он погрузился в глубокий сон, а я остался с двумя потрясенными женщинами. Леночка плакала, старая графиня, крепясь, расспрашивала меня о происшедшем. Особенно поразило их состояние, в котором они застали меня. Не зная, возможно ли рассказывать при молодой женщине о своем страшном видении, я сослался на внезапные недомогания, которым наследственно подвержен, но, оставшись наедине со старой графиней, не счел возможным скрывать от нее истину, умолчав лишь о происходившем на могиле Мары. Врачу во всех положениях необходимо сохранять самообладание и активность, вот почему происшедшее со мной сильно смутило меня и казалось чем-то вроде скандала.
Графиня сейчас же заметила связь между моими видениями и стихотворением Мраморной комнаты.
— Разве это не объективные данные? — с тяжелым вздохом спросила она.
— Можно держаться и другого мнения, графиня. Вам представляется, что и стихи, и видение имеют общим источником какой-то нам неизвестный факт; возможно, однако, что стихи-то и вызвали в фантазии графа ряд видений, им мне переданных. Что же касается самих стихов, то им, конечно, могло что-нибудь соответствовать в действительности, но в этом уже не оказывается ничего таинственного.
Графиня грустно покачала головой.
— Конечно, доктор, все можно толковать и так, и иначе, но старое мое сердце материнское не обманывается, и в этой проклятой усадьбе нам что-то угрожает.
Мы долго говорили. Желая поддержать столь нужное самообладание графини, я старался разубедить ее, хотя сам тогда мало верил тому, что говорил, находясь под сильным впечатлением всего пережитого и обладая значительно большим числом тех объективных данных, доказательность которых тщательно оспаривал, главным образом, чтобы замаскировать необъяснимое чувство стыда, мной овладевшее.
В течение двух последующих дней, ввиду сердечной слабости у графа, я приписал ему полную неподвижность, которой он безропотно подчинился, находясь в состоянии полнейшей апатии и мрачного безразличия.
Я очень много передумал за эти дни, мысленно переживая не только все происшедшее в усадьбе, но и каждую страницу дневника Мары. Теперь у меня не было сомнений в том, что граф и Эрик одно лицо, и лишним доказательством их тождественности было одно маленькое обстоятельство, о котором я забыл упомянуть. Во время последнего припадка графа молодая графиня прибежала в капоте с небольшим вырезом, и тут я совершенно бессознательно заметил и вспомнил лишь позже, что у нее была «большая родинка как раз в той ямочке на груди, где горло кончается».
Меня волновали, однако, гораздо более глубокие коренные вопросы человеческого миропонимания, и то, что немцы называют Kardinalfrage der Menschheit [6], во весь свой гигантский рост стояло предо мной.
На третий день я должен был побывать в больнице. После работы Каганский всегда любил поболтать за стаканом чая и рюмкой вина. Сознание своей пригодности на склоне лет все еще стоять во главе больничного дела, видимо, очень льстило старику, ставшему разговорчивым и общительным. В этот день, хоть я и спешил возвратиться в «Мраморное», но отказать ему в обычной беседе не решился, и тут-то Каганский, старожил этих мест, рассказал мне, что знал из истории «Мраморного поместья».
Никогда ни до, ни после ни один рассказ не произвел на меня такого впечатления, как этот. Причины слишком ясны, чтобы стоило о них распространяться. Вот что я узнал.
В начале 19-го столетия Мраморное поместье входило в состав необъятных владений одного молодого русского князя. Мраморным оно стало называться со времени его женитьбы, когда от берегов Сицилии с невероятными трудностями были доставлены огромные мраморные глыбы. Там же князь нашел и жену. У будущей княгини оказалось прошлое, в котором она чистосердечно покаялась своему жениху. На князя это произвело тяжелое впечатление, однако, он решился все забыть и простить с тем, чтобы княгиня навсегда рассталась с родиной.
Князь рыцарски сдержал слово. Все возможное, дабы облегчить жене разлуку с родиной, было сделано.
Кроме фонтанов, оранжерей с тропическими растениями и Мраморной комнаты, князь собирался выстроить целый дворец из сицилийского мрамора, однако не успел этого сделать.
Княгиня вскоре заболела тоской по родине и тут между молодыми людьми началась взаимная пытка. Сперва это было тяжелое молчание. Князь, видя молчаливую грусть жены, таил муки ревности к ее прошлому, княгиня ни слова не говорила о родине.
Затем начались разговоры, подслушанные слугой-итальянцем, а впоследствии им рассказанные. Горькие слова срывались с обеих сторон, кончались долгими рыданиями княгини при тяжелом молчании князя. Потом было примирение и раскаяние с обеих сторон, но ненадолго.
Эта тяжелая жизнь стала гибельно отражаться на здоровье молодой женщины, а суровый непривычный климат довершил дело, и когда, наконец, князь решился везти жену на родину, она была уже в таком состоянии, что в условиях того времени это оказалось невозможным.
Вскоре княгиня умерла, а несчастный князь еще некоторое время терзался укорами совести, и, наконец, покончил с собой в припадке умоисступления, как тогда говорили.
Старый итальянец-слуга уверял, что сам видел через окно Мраморной комнаты, где в это время находился князь, призрак княгини, написавшей стихотворение на одной из стенных плит.