— Грома… мне жутко неудобно. Что твоя жена скажет? Ввалилась к вам среди ночи, потревожила Лиду, наверное. Она спит?
— Без задних ног… Этому занятию она сейчас предается круглые сутки, потому как гриппует. Так что, не боись — никого ты не потревожила.
— Понятно… — Подперев щеку ладонью, Надя угрюмо уставилась на графинчик с водкой. — Какие вы счастливые!
— Это почему же?
— Ну… так!
— Доходчиво, нечего сказать! Так ведь и ты счастливая.
— Ага, я счастливее всех!
— Ты дура, ангел мой! — он поглядел на неё с нескрываемым удовольствием. — У тебя буржуазное понимание счастья. И вообще, ты самая настоящая буржуазка!
— Это как?
— А так. Жещина, значит. И при том — настоящая. Без всяких там эмансипэ… Ты вот вспомни «Фауста»: «Остановись, мгновенье!» — это же смерть! Все наши представления о налаженной жизни, о счастье — только призрак. Дунь на них — и развеются.
— Кажется, я об этом где-то читала…
— Это не я придумал. Это истина.
— Вот как… Так что же тогда не призрак? Что не развеется?
— Наверное, то, чего нельзя потрогать. По-моему, бесценно только то, что неуловимо. Да вот, послушай… Это называеся «Письмо к другу». С эпиграфом: «Неспокойно, братцы, неспокойно…» Сергей Борзенков.
И Георгий начал читать глуховатым, каким-то незнакомым резким голосом…
Неспокойно, братцы, неспокойно…
Промелькнула юности пора.
Как мелькнула? Ведь ещё вчера…
Но скажи мне, были мы достойны
Наших дарований? — Если есть
Наши дарования… И все же,
Как ни относись, по пальцам счесть
Можно то, что мы с тобой, Сережа,
Сделали хорошего. Живи.
Будто центробежной лютой силой
Завертело нас и закрутило.
Еле на окраинах Москвы
Зацепились. Бывшие предместья.
Тушино впитал твой жадный стих,
Мой — Медведки. Но, сказать по чести,
Я теперь доволен, я притих,
В преферанс играю, в ус не дую,
Сплю до полдня, сяду за стихи
И каких-то чертиков рисую
На полях бесплодной чепухи.
Нам, к Москве приваренным всей кровью,
Что нам? — Добрюзжим, додребезжим.
Ах, Москва! Единственной любовью
Мы еще невольно дорожим.
— Это чье? — Надя встрепенулась и в глазах её замерцал беспокойный жадный свет.
— Мое.
— Ты…ой, Гром! Какой же ты молодчина… А еще?
— Не надоело?
— Ну, что ты! Пожалуйста еще.
Он помедлил, опустил голову и начал читать зло и мерно, не глядя на нее.
Желчен, мелочен и зол
Кто он, я? Откуда?
Жизни не было. Был стол,
Грязная посуда.
Жизни не было. Низал
День за днем и подбирал
К слову — слово, к строчке
Строчку. Весь мой капитал
Бренные листочки.
Набежала, натекла
Роненькая стопка.
То ли жизнь она сожгла,
То ли ей пора пришла
Выйти на растопку.
Ах, истлевшие деньки,
Век мой человечий!
Вы ль обуглились, легки,
В остывавшей печи?
И не желтая звезда,
И не ветер ломкий
Уводили вас туда,
Где развеяны года
Выжженной соломкой.
Но не в том ведь дело — в том,
Что приходит слово,
Словно отдаленный гром
Бытия иного. [3]
Надя долго молчала. Потом подняла голову.
— Как же… как ты С ЭТИМ живешь? Не думала, что ты… поэт.
— Ну, это слишком сильно сказано! — он мял свои пальцы под столом, все ещё не поднимая глаз.
— Глупости! Ничего не сильно… Представляю, как Лида тобой гордится! Я бы ног под собой не чуяла…
— А она не знает.
— Чего не знает?
— Ну… про это. Ей это неинтересно. Ну и… в общем, я не показывал. Так, иногда балуюсь для себя.
— Да ты с ума сошел! Что значит «балуюсь»?! Это надо людям читать! Чтобы знали, что живы, что не сдохли пока! Ты не можешь, Георгий, — пойми, не можешь скрывать свои стихи! Они уже не твои. Они… и как это — жене не показывать! Это ведь для тебя самое главное? Да? — Надя глядела на него, затаив дыхание…
Эти слова о Москве… и этот мерный рокот преображенного голоса… боль, с которой его душа осознавала и раскрывала себя… Все это как-то резко и вдруг сроднило её с этим человеком. И это чувство внезапной близости было настолько ошеломляющим, настолько острым, что ей показалось, будто её собственную душу пропороли насквозь… и в эту рваную рану всадили душу другого — того, который сидел сейчас перед ней.
Надя внутренне заметалась, заистерила — она была к этому не готова… она ещё не вырвала свое сердце из прошлого — сердце, которое ещё билось в объятиях Володьки…
«Он, — застонала она про себя, — мой муж… Он другой. Он существует в системе координат, которая выверена простыми житейскими правилами. И он ведь не виноват, что хочет и для меня такого же счастья, в котором мерилом всего становится благополучие. Достаток. Дом — полная чаша… А мне этого мало. Мне бы — чтоб от любви сквознячком потянуло… странным веющим сквознячком, от которого все затаенное оживает… и тогда понимаешь: чудо в них… только в этих двоих. И от того, что вместе они, меняется что-то в этом замороченном мире… в нем нарождается тяга к преображению — сила, которая творит чудеса!
Я втайне мечтала об этом. О таком союзе двоих, который возносит над привычным, обыденным — и там, в пространстве свободы, каждый из них понимает, что столь же причастен к миру незнаемого, сколько к тому, в котором он вырос. Может быть, такой союз помогает людям понять, что их дом все же не здесь — не на земле… Только я не думала, что встречу такого… мужчину, с которым смогу в это поверить. А Георгий… ох, замолчи! И не смей даже думать об этом. Ты должна напиться сейчас, чтобы это забыть!»
Надя поспешно поднялась и на минуту закрылась в ванной. Она долго всматривалось в свое потемневшее лицо. Отблеск жадного незнакомого пламени горел в глазах. Она прикрыла их рукой. И так, прикрывая глаза, вернулась на кухню.
— Гром, давай озаримся!
— Конечно…
Он налил им по полной, потом ещё по одной… Ночь взмыла над городом, подчиняя тех, кто не спит, своим звездным законам.
— Нет, я все-таки не понимаю… — лепетала Надя, охмелев. — Почему ты так счастье не уважаешь? Призрак, мол… Ведь дом, семья, покой… это не призрак. Разве нет?
— Как сказать… — Георгий пожал плечами.
— Да, так и скажи! Разве твой дом — такой спокойный, такой полный это не счастье? — она пытала его с каким-то исступлением.
— Смотря для кого… — он явно уходил от этого разговора.
— Хорошо, в чем тогда для тебя счастье?
— Да не надо его! — Георгий вскочил и принялся шагать по кухне, стараясь не наступить на Чару. — Не надо и все! Себя бы самого сотворить работать там, внутри, наедине с собой, где ты один на один с Создателем. Прости за высокий штиль! Вот это — не призрак. Это и есть нерушимое…
— И для женщины тоже?
— А что, женщина — не человек? Смотря какая, конечно. Если такая как ты, если у неё дар Божий, — тогда и ей ничего не надо, кроме этой внутренней работы, кроме обретения формы, которую только она одна и может создать… Это ведь радость! Такая… — он запрокинул голову и рассмеялся. — Вот начни всерьез — и увидишь.
— А как начать?
— Ну… это у всех по разному.
— Грома, ну пожалуйста, ты же ведь знаешь — как! А я… больше всего на свете хочу отыскать выход… как бы это сказать? К себе настоящей!
— По-моему, ты уже близко.
— Почему ты так думаешь?
— Ты… в раздрызге, в смятении. Все чувства накалены. Хаос в душе воет. Не так?
— Точнее не скажешь.
— Вот здесь и ищи. Выход к свету — он в той мешанине, где все как бы специально запутано и затруднено. Вот тут-то и надо понять, что путь — это работа. Не пахота на стороне за кусок хлеба, а внутренняя работа по преодолению в себе хаоса, всего наносного, темного, — всего, что «не я»! Понимаешь, не бояться хаоса надо, не прятаться от него как улитка, а изживать. Пространство борьбы — оно ведь в душе. Это не я сказал — это ещё Достоевский. У всех у нас свои слабости. Если им потакать… все, кончился человек!
— Грома, знаешь… — Надя сама разлила водку по рюмкам. — А я ведь гадина!
— Да ну! — он вернулся за стол, положил голову на ладони и уставился на нее. — Чего так-то?
— Понимаешь, я всегда жила как хотела. Чтобы, этак, закусив удила, настоять на своем. Во всем! Очень часто наперекор всему — близким людям, обстоятельствам… даже самой себе! Да, очень часто во вред себе. Лишь бы победить, лишь бы оседлать жизнь! Знаешь, этакая осатанелая баба, которая вопит: «По щучьему веленью, по моему хотенью стань передо мной как лист перед травой!» Это же кошмар, Грома!