— Марсель, — крикнул он в слуховую трубу, — холодную ванну!
Затем, обращаясь к Вильямсу, он сказал, потирая руки.
— С завтрашнего дни начнем наблюдать солнце. Вы осмотрели все приборы?
— Все в полной исправности…
— Я с удовольствием замечаю, что жара на вас мало действует, м-р Вильямс.
— Я стараюсь не распускаться.
— И вы правильно поступаете, милостивый государь, нужно всегда держать себя на вожжах… всегда на вожжах…
Два человека — один высокий, другой маленький — шли по крутой тропинке, ведущей к обсерватории, и тени их, изломанные скалами, простирались до самой вершины горы;
— Пригласите их ужинать, м-р Вильямс: я иногда люблю общество бездельников. Ну, в чем дело?
— Ванна готова, сударь.
— Ледяная?
— Ледяная.
Профессор был доволен лакеем, которого он нанял в Париже перед тем, как уезжать в Африку. Почему-то лицо лакея показалось тогда знакомым, но он никак не мог вспомнить, где он его видал. Впрочем, тот служил как нельзя лучше. Так и теперь все было приготовлено в ванной комнате. Возле кушетки стоял столик с рюмкою коньяку и жженным миндалем. Сквозь открытую дверь виднелась мраморная, освещенная невидимой лампочкой комната, посреди которой в четырехугольном углублении в полу трепетала зеленоватая поверхность воды. Профессор быстро снял пикейные брюки и прозрачную рубашку.
— Ступайте, Марсель, я позову вас.
Профессор любил принимать ванну в одиночестве.
Это — единственное время, когда он позволял себе мечтать о будущем или вспоминать прошлое.
— Где я его видел? — пробормотал он, вступая в ванное помещение и плотно затворяя за собой дверь. Он потрогал ногой воду, она была в самом деле холодная, как лед. После этого он с наслаждением погрузился в эту зеленоватую поверхность. В окно, проделанное возле потолка, виднелось уже звездное небо. Сейчас профессор поднимется на балкончик, висящий над пропастью с зеркальным дном, и вырвет из пространства одну из этих звездочек. Когда он вдоволь насладится ею, он бросит ее снова в беспредельность и вырвет другую. Профессору стало холодно.
— Марсель! — крикнул он.
Никто не шел. Тогда он взял маленький молоточек и стал бить по медной дощечке, висевшей возле ванны. Никто не шел. Профессор стал бить с необычайной силой. Он не терпел никаких промедлений. Он почувствовал, что еще миг, и он придет в ярость. Миг прошел, он пришел в ярость. Тогда он выскочил стремительно из ванной и при этом больно ударился о мрамор коленкой.
— Черт побери, — вскричал он, — да ведь это тот самый малый, который налетел на меня возле университета!
И с удвоенной яростью он выскочил из мраморной комнаты. Его одежды не было на кушетке. Профессор схватил мохнатую простыню, опрокинул рюмку с коньяком.
— Да ведь это он лежал тогда под простыней в той комнате!
И уже с утроенной яростью, кутаясь в простыню, закричал Роберт Гампертон:
— Марсель! Марсель! Марсель!
Никто не шел. Тогда в одной простыне кинулся он в свой кабинет. Его кресло было занято! Им же самим!! А худой охотник на львов стоял возле двери, направляя револьвер в то самое место мохнатой простыни, под которым билось многоученое сердце. Однако профессор не знал страха, когда был в ярости. Он кинулся на охотника, как один из львов желтой пустыни. Но сильные руки схватили его сзади, платок упал на его лицо, острый запах кольнул ноздри, и профессору показалось, что он летит прямо на зеркальное дно самого большого в мире телескопа.
Глава 6
Испорченный медовый месяц
— Да, вот уже одиннадцать лет прошло с тех пор, как сумасшедший Гогенцоллерн вздумал воевать с миром и с Францией… Я помню, как вбежал ко мне мой племянник Баптист. «Дядя, — крикнул он мне, — я иду воевать с немцами!» — А я его помню вот каким… Идешь воевать? — Делаю строгое лицо. — Без глупостей, ты еще молод. «Я иду воевать… За Францию!» — И когда он сказал «за Францию»… О… я уже не мог говорить… Я сам заорал «Да здравствует Франция!» Мы орали полчаса, мы бы орали час, если бы тогда нас не позвали ужинать… Я подарил ему сто франков… В начале войны это были не плохие деньги. Совсем не плохие.
Говоривший это толстенький лысый человек без пиджака поднял вверх один палец. Собеседник, бравый господин при рыжих усах, издал одобрительное ворчание.
— Сто франков, — повторил он с удовольствием, — отличные деньги!
Вечерело. По тихому морю потянулись вереницы рыбачьих лодок. Где-то, в каком-нибудь казино, заиграла музыка.
— А кто тебя позвал ужинать, Огюст? — спросил женский голос из комнаты, на балконе которой велась беседа.
— Меня позвали ужинать… гм… очевидно, моя… первая жена.
— Тебе, по-видимому, очень приятно вспоминать при каждом удобном случае свою первую жену?..
— Дитя мое, это пришлось к слову.
— Я, однако, никогда не прихожусь к слову…
— Это потому, что я постоянно о тебе думаю…
— Вчера ты вспомнил какие-то туфли, которые тебе вышила эта твоя… жена… точно я не вышила тебе целого халата… А я-то думала… я-то думала…
Из комнаты донеслось что-то вроде «хлип», «хлип».
Толстенький человек посмотрел на обладателя превосходных рыжих усов, подмигнул ему, откинулся на кресло, и на лице его изобразилось сладостное умиление.
— Сюзо, — нежно сказал он, — где моя кошечка?.. Кс… кс…
Молодая женщина, в чепчике и в пеньюаре, выбежала на балкон и, ухватившись нежными ручками за красные уши толстяка, поцеловала его блещущее от солнца темя. Рыжеусый красавец великолепным жестом выразил свое восхищение перед таким семейным счастьем и так хлопнул себя по бедру, словно выстрелил из пистолета.
— Этот счастливец Дюко! — вскричал он.
Дюко посадил себе на колени молодую женщину, и лицо его вдруг стало торжественным.
— Да, — сказал он, — ты прав, мой друг, я счастлив. Я счастлив не потому, что могу постоянно ласкать это молодое упругое тело… Да… ну, что же, я не сказал еще ничего такого… Я счастлив не потому, что я, вот почти пожилой человек, обнимаю любящую меня почти девушку… Я рад, что нашел в ней человека… И кроме того мне приятно думать, что была война, что чуть ли не двадцать миллионов людей погибло от пуль и сабель, что где-то там, в России — большевики, а у нас тихо… плещется море… из кухни аппетитно пахнет жареным бараньим боком, а дела в парижской конторе идут все лучше и лучше…
— Опять ты начал говорить про эту противную политику, — воскликнула юная и пылкая жена, — бутуз ты мой драгоценный! Скажи лучше, какого варенья сварить тебе побольше на зиму?
Дюко сделал серьезное лицо. Он размышлял с минуту и, наконец, сказал:
— Клубничного.
И опять рыжий гигант хватил себя по коленке.
— Этот счастливец Дюко! — вскричал он.
Молодая женщина, поцеловав второй сверху подбородок, своего мужа, убежала в комнаты, будто немедленно намерена была приступить к варке варенья.
— Надо делать вид, что придаешь большое значение их вопросам, — сказал Дюко, — у них свой круг интересов, у этих влюбленных фей! Да. Так вот я и говорю. Приятно знать, что ты в безопасности, Что никто ничего у нас не отнимет… Ибо теперь ясно — время социализма еще не настало!
Из-под рыжих усов вырвался презрительный свист.
— Филантропы провалились на всех фронтах!
— Они хотели сжить со света нас, буржуа!..
— Ха, ха, ха!
— Ха, ха, ха!
Шурша и шумя, ложились на песок волны прибоя, перед маленькой дачей, на балконе которой сидели собеседники, пестрели цветы, и чем ниже садилось солнце, тем сильнее и пьянее становился их аромат.
— Тебе тоже нужно жениться, старина, — сказал Дюко, — большое счастье иметь жену… И опять-таки не потому, что в такие ночи вместо того, чтобы бегать и искать, тебе стоит только протянуть руку… Да… Хотя и это уже очень важно… Но иметь рядом с собой влюбленное в тебя кроткое и нежное существо… Этакую маленькую толстушку, покорную твоим капризам… Что? Ты будешь отрицать, что это прекрасно?
— Разумеется, не буду!
— Я. думаю!
Оба, вытянувшись в креслах, некоторое время молча наслаждались соленым морским запахом.
— А вон Гарпуа идет с рыбной ловли, — сказал Дюко.
Гарпуа был унылый человек, с миросозерцанием мрачным и безнадежным. Никто не помнил; чтобы он похвалил что-нибудь или обрадовался бы чему-нибудь при каких бы то ни было обстоятельствах. Сидя за бутылкой вина в кабачке, он обычно печально рассказывал о разных своих родственниках, умерших мучительно от алкоголизма, и говорил, что вино есть яд губительный для всех вообще, а для него в особенности. Если день был жаркий и ясный, он угрюмо предсказывал грозу и бурю; у красивых девушек предполагал тайные хвори; когда восхищались цветами, утверждал, что его дед умер, нанюхавшись резеды. Он безусловно верил во всеобщую революцию. Господин Дюко с высоты своего непоколебимого благополучия любил заглядывать в мрачную пропасть этого унылого сердца, и теперь, когда Гарпуа проходил мимо дачи, он крикнул ему: