же братик. А кто еще-то, кроме Мурзика? Кому еще нужна ее любовь? Саша, Сашка, ну что ты… Да, не говорил. Думал, испугаешься. Думал, скажешь – ну вас всех на хрен, уроды. Ты вон какая… Где я, и где ты… Она же так решила. Она придумала нас, понимаешь? Она сама нас создала, нарисовала, намесила. Больше ничего же нет у нее. Даже и жизни почти уже нет. Ну, Саш. Ну, ненадолго. Ну, пожалуйста.
Саша плохо соображала. Она сидела на кровати, закрыв лицо руками.
На деревьях пушился иней. Хотелось увидеть снегирей. Сашу всегда они умиляли – жирненькие яркие пусяки с пренебрежительно-важными взглядами. Но снегирей не было. Удивительно безлюдный парк утопал в снегу, а снег этот был до безумия чист и свеж.
– Был вчера у Татьяны Сергевны, – сказал Иван. – Плачет, конечно, чего там. Теперь вот Мурзика забрали.
– Куда?
– Куда-то родители увезли. Сами живут где-то у черта на рогах, в какой-то, мать их, пустой степи. Чего им там ребенок?
– Да ладно, может, там ему лучше будет.
– Может, лучше, ага.
– Скучаешь?
– Да как-то все… – Иван почесал бороду, скривился. – Хреново, конечно.
– Хреново.
– А с другой стороны, не знаю прямо… так, знаешь, иногда проснешься и думаешь – здорово. Может, кофе, ты как?
– Можно и кофе. А ты снегирей не видал?
– Рано им еще. К февралю подтянутся.
– Значит, скоро… И у меня так… ну, когда проснешься.
Дорога была белой-белой, такой, что слепило глаза. Снег казался добрым и теплым. Он мягко искрился, будто светился изнутри миллионами белесых радуг.
«Если меня не будит, рядом. Знай: я тебя сильно-сильно обнимаю… Нарисую, картину, чтоб только увидить улыбку. И видить как глаза блистят… Мне не совсем не важно – какая у тебя внешность, я люблю тебя люблю такой какая ты есть. Не грусти… Ты светлый, солнечный, сияющий, волшебница, а главное ты даришь радость. Мама моя мама ты самая – самая!! Если ты приходишь уставшой – послушай прикрасную музыку! Или прогуляйся! Ты только не грусти, ты только напиши – я отвечу тебе с позитивым!»
«Не хватает, такого слово: ты самая лучшая, а что про тебя говорят – они либо завидуют, либо бояться тебе это сказать».
«Я люблю, больше видеться с человеком. Никогда, не забывай его. Вот ты и папа. Такого человека который дарит тебе счастье. А то, мало ли. Больше и не увидишь, его».
«Лес, покрыт снегом
Снежинки, падают на землю…
Ветер, дует…
Не слышно…
Приходит, вечер.
На домах, загораются
Свет…»
Это были последние сообщения. Внизу повисла серая строчка: «Лиза Воробей была в Сети тридцатого ноября».
– Ненависть – она как скрип пенопласта или как малина с клопом. Вот бывает, что где-то чешется, а ты не можешь почесать. Или когда в кроссовке острый камень. А надо бежать, некогда вытряхивать. Или когда идешь голодный и видишь, что человек ест пирожное.
– Нет, это уж зависть.
– А завись тоже ненависть. Когда мы завидуем кому-то, мы ненавидим.
– Это нет.
– Да. Да! Вот ты кому завидуешь?
– Наверное, никому.
– Так не бывает. Все завидуют. А если ты говоришь, что не завидуешь, ты либо боишься сказать, либо лентяй.
– Кого мне бояться-то? И почему лентяй?
– А вот почему. Это как работа, только в голове. Где-то внутри работают маленькие клеточки и заставляют понимать – этот вот человек плохой, а этот ниче так… Все. Забили. Ни фига ты не понимаешь.
– Эй! Ты куда? Ты че это?
– А ниче!
Он шел и бил палкой по траве. Травинки сухо надламывались, с них сыпались мелкие листья и бледные цветы.
У поворота рос репейник. Он вылез из земли давно, и вот уже сто восемнадцатый день встречал солнце. Его нижние листья обтрепались, верхние вытянулись, а те, что посередине, растопырились на полметра с каждой стороны. Верхушку объедала целая колония черной тли, но репейник все равно собирался цвести.
Мальчик ударил палкой. Сизые гроздья нераскрытых цветков дернулись, но не сломались. Ударил еще. Слетевшая вниз палка криво разорвала два лопуха. А голова с сизыми бутонами все качалась. Но мальчик ударял ее, ударял, палка свистела, а по грязным щекам катились слезы.
И цветы упали в дорожную пыль. Как будто маленькие розы в коконе паутины.
Мальчик ушел, не оборачиваясь. А репейник остался. Рваные листья сбились, взлохмаченный обломок стебля источал терпкий запах. Кто его знает, что они чувствуют, эти растения? Живут себе да живут.
На дорогу вышла кошка. Она посмотрела на репейник, втянула носом воздух, попробовала на вкус зеленую боль, травяные слезы, медленно, словно молясь неведомому богу, умылась. Вечер принес ей грусть.
Мальчик ел жадно, торопливо.
– Успокойся. Никто за тобой не гонится, – сказала мама.
Он посмотрел на нее так, как смотрят зверьки в зоопарке, – послушно, обреченно, но свирепо. Она вздрогнула.
– Ешь, ешь давай…
Потом он лежал, отвернувшись к стенке, тихо-тихо. А она сидела рядом. Он делал вид, что спит. Она делала вид, что верит, что он спит. Плечо торчало из-под одеяла – худое и костистое. Она склонилась и поцеловала его – легко, как бабочка коснулась.
Тут-то он едва не спалился – так захотелось ее обнять. Не уходи, не уходи! Но он лежал тихо.
И она ушла. Когда где-то бесконечно, недостижимо далеко скрипнула калитка, он подтянул ноги к груди и весь затрясся в слезах.
Ненавижу-ненавижу!
А она шла вдоль сумрачных кустов, и сиреневая полоса неба догорала за холмом. От реки тянуло свежестью.
– Привет, – позвал голос.
– Привет.
Сиреневые облака наполнились чернилами. Деревья потемнели, зашуршали. Там, за границей парка, мерцали желтые окна, фонари озаряли дорожки, а тут было сумрачно и тепло.
Они сидели, прижавшись друг к другу, сцепившись руками как маленькие. Молчали. Оба соскучились. В этой тоске друг без друга чуялось что-то собачье, животное.
Вот ведь какая штука… вроде в жизни и удивляться нечему. Все, казалось бы, случилось. Ан нет. Но ни у того, ни у другого не было еще такого животного родства, когда человек рядом словно часть твоего тела. Как нога, глаз или почка. Ведь можно жить без одного глаза или без одной ноги? Можно. Но неудобно. А тут… вот ведь оно как – нога появилась.
– Сказала ему?
– Ага.
– И чего он?
– Молчит. Сегодня так глянул на меня, прямо – ух! И опять сидит, ест.
– Ничего, привыкнет. Я ж не враг.