гранёни стаканчика…
— Да-а, большой праздник… — серьёзно соглашается Юрка. — День гранёного стакана… Грех пропустить…
— Юрика… Антоника… бэй звонок! Двэнадцат… Обэда!..
Юрка подхватил с земли ломик, со всей мочи туго саданул по машинному ободу — свисал с проволоки меж ёлок напротив столовки.
Угрюмый стон оплеснул всю округу.
Дрогнули на бугре согнутые над чайными рядами бабы; ладясь толком разогнуться, потекли к дороге, к тени ёлок, где проворная малышня, что заждалась матерей на обед, с огромного брезента таскала вороха чая в ящики и набивала кто кулачками, а кто ногами, — и взлетала над ящиками детвора весёлыми разноцветными мячиками.
Я стриганул в очередь за хлебом.
Нескоро еле выкружил я из давки с тремя глинистыми кукурузными буханками.
Гляжу, за колодцем Капитолий записывает мамин вес в тетрадку. Мама аккуратно рассыпает чай из своей корзинки по всем ящикам.
— Правилно марафэт дэлаэш, Поля! — заискивающе ободряет бригадир.
Мама и хмурится, и краснеет. Не покрасневши, лица ей не износить.
Ей совестно, что чай в ящиках один хлам. Драли все, кто как мог.
Капитошик и ей намекал не церемониться. Шморгай! Позлей! Город всё проглотит! С фабрикой договорился, примут всякий сор. Начало месяца, рисуй план с нуля!
Все чуть ли не кусты с корня сдёргивали, а ей это тупик. Не может как все. Растерянно, осторожно, будто пинцетом, обирала с кустов лишь два листика и почка, два листика и почка, два листика и почка… Экстра! И своей экстрой прикрывает теперь, притрушивает по ящикам чужой разбой, чтоб на фабрике лаборанткам не так рвался в глаза.
Наконец мама хлопнула по перевернутой бамбуковой корзинке; последние чаинки бросились в ящик, и она, не отымая глаз от земли, сердитая, по-солдатски широко пошагала прочь.
Сегодня была сильная роса. С кустов налило в резиновые сапоги. Вода ворчливо чавкала в них. Мокра юбка, мокра даже кофта.
Солнце сосало с мамы сырь; она устало брела, как мне привиделось, в каком-то паровом, нимбовом сиянье.
Мама прошла мимо, не заметила меня.
— Полина Владимировна, уж здрасьте, пожалуйста! — дураковато подпустил я ей вслед.
Мама оглянулась, вприщурку уставилась на меня, словно на человека, которого где-то, кажется, видела, но никак не могла вспомнить, где именно.
Я пошёл с нею рядом.
Одной рукой я вёл велик, другой поджимал к боку три плоские жёлтые буханки.
Она молча взяла хлеб в корзинку, настороженно спросила:
— Что так скоро сёгодни? Не выгнали там за слишком звонкие успешности?
— За успехи, ма, кто ж выгонит?.. Трёх уроков не было. После праздника учителя болеют тяжело.
— Уже и зна… Чижало… Сговорились, чи шо?
— Не знаю. Не докладывали… Я знаю только то, что в моём кулаке.
Я помахал кулаком с деньгами, как флажком, из стороны в сторону и гордовато разжал кулак. На выгнутой ладонке подал вспотелые пятёрки.
— Спрячь! — полохливо шикнула мама. — Посередь земли деньгами махать!
Эха, а я хотел как лучше…
Ещё на столовских ступеньках доложил пятёрку из своих в молочную выручку. Думал, отдам, посчитает и похвалит. А она — спрячь!
Я пихнул деньжонки в карман. Отвернулся. Запустил вилки в шкирки [92] и молчу иду.
Не стоило докладывать из своих. Мама ничего не знает про гонорар. Думает, заметки в газете — это глупоньки, за которые не платят. А мне, представьте, платят. На почте я прячу свой копеечный гонораришко в тряпочку и в великову сумку. Это моё НЗ. В чёрный час я разворачиваю тряпицу…
Мало-помалу разгорается жизнь в посёлушке.
Обычно он кротко спит. И лишь под звонок просыпается. Съедаемый жарой, туда-сюда угорело заметался люд. Этот швырнул корзинку на крыльцо и, срываясь на бег, с ведром летит в очередь к колодцу или к кринице. Тот скачет за хлебом иль ещё за какой магазинной надобностью к столу. Час, всего один час на обед. И купи, и сготовь, и успей ещё в дело произвесть — поесть. Третьего на полпути встретил его же кабанчик и жалобно ноет следом. Обедать, ну обедать давай скорей!
— Ты чё сапуришься? — спросила мама.
— А что… Нож в зубы и лезгинку плясать?
— Плясать не трэба… — Помолчала, заговорила мягко: — Вынесешь, сынок, кабану. Курей пощупай… Какой нечего нести, выпусти… Яйца сбери… Да голодом сам не сиди. Что-нить сконбинируешь.
— А вы?
— На речку сбегаю. Вчора в ночь постирала. Надо пополоскать да в садочку развесить. Само хиба пополощется?
Дома я выложил городские купилки на стол.
Мама не разворачивала, не считала. Подержала на вес, вложила в платочек и вкинула за портретницу.
— Спасибочки, сынку, за старания… Попали в счастье… Тепере мы ще поборюкаемся… Только… — она улыбнулась. — Ты у нас не труского десятка. Случаем, банк не грабонул?
— Да вроде пока нет.
— А что тогда так много?
Я скромно опустил глаза:
— У меня всегда королевский барыш.
— Молодец. Хватко продаёшь. Я и то никогда не брала такой цены за мацоню. У тебя молочко в сапожках щеголяе. Не то шо у Митьки.
С базара Митечка жёг в книжный. Ой, все люди в шапках, один этот чёрт в колпаке. Накупит вагон книжек, что на него глядели. А взгляды у них дорогие, пускай и ласковые. Что оставалось от тех взглядов, то и добегало до портретницы. Чаще добегали дырки от бубликов.
Но хоть одну книжку братка-книгоед уберёг? Мыши не все ли слопали?
— А всё ж, хлопче, меня терпение разрывает… Скажи, ты чего сёни так рано приспел?
— Пристали… Да послемайский мор на учителей! Поди, наздравствовались… Не понятно?
— Не понятно… Что они у вас, забастували?
— У них и спрашивайте. Нам начальство пока не докладывает.
Я подхватил корчажку с мешанкой и побежал в сарай к кабану и курам. Иначе не отвянет полохливая матушка с расспросами. Неужели она догадывается?
Я стараюсь не думать о школе.
Лучше про мельницу.
Сегодня мне нести молоть кукурузу.
Мне нравится ходить на мельничку к Теброне.
Пока мелется моё, я могу спокойно учить уроки. Пускай культпоход в школу на завтра и отменен. Или я ради пана дира бегаю в ту школу?.. Я учу, а надо мной похаживает солнышко. Странно…
Обычно на уроки остаются ночи. В двенадцать выдёргивают ток. Я зажигаю пузатенькую чумазую лампёшку, и она уныло, слеповато постреливает до первого света дня, словно жалуется, как же ей спать охота.
А тут — солнце!
Надоест долбёжка, паду на каменную стенку ларя с водой, откуда она бьёт стальной струёй по колесу и зло вертит его. Кинешь руку в воду… Бурун рвёт, ввинчивает руку в тёмное дно холода…
По лестничке спустишься под мельницу. Колесо сердито