– Не хотите ли чаю? – оживленно спрашиваю я. – То есть, я хотела спросить, куда вы, собственно говоря, собираетесь на лето?
– У вас прелестный браслет, – отвечает она мне на оба вопроса сразу.
Господи! Хоть бы еще разок крикнул разносчик. А то опять глаза что-то заволакивает.
– Скажите, – собираю я последние силы, – не знаете ли вы случайно, сколько лет было этой… как ее? Когда она умерла? Этой… как ее… Па… Паповой?
Я хотела спросить про Варю Панину, а вышло почему-то Попова. Но поправляться мне было уже не под силу.
– Какой Поповой? – вдруг проснулась гостья.
– Зина Попова жива!
– Ну, а все-таки, приблизительно? – не уступаю я.
Уж раз начала занимать гостью разговором, так не скоро сдамся.
– Она чудно пела! Все говорили. Голос, как у Цукки! Вы, может быть, хотите чаю?
– Я сама нахожу, что там сыро, но зато дачи довольно дешевые, – ответила она, и правый глаз у нее вдруг закрылся.
Господи! Да она засыпает! Что же мне у нее спросить?
– Послушайте, вы никогда не видали какую-нибудь такую шляпу, которую не носят, – забормотала она и закрыла второй глаз.
Спит! Спит бесповоротно!
И опять сделалась совсем маленькая.
Я привстала, как бы для того, чтобы подвинуть ей вазочку с конфектами, и подтолкнула гостью коленом.
Она вздрогнула и чуть-чуть вскрикнула спросонья. Мне стало совестно. Я села и помолчала немного.
Однако сознание, что я, как хозяйка, должна же что-нибудь у нее спрашивать, не давало мне покоя.
Но что же у нее спросить? Насчет чаю спрашивала, насчет дачи спрашивала. Я долго и мучительно придумывала. Только бы не заснуть! Только бы не заснуть прежде, чем придумаю.
В ушах звенит сладко, тихо. Вытянуть разве ноги. Можно кресло подставить, да лень, и так хорошо. Спят же люди в вагоне и при худших условиях… И куда это мы едем? Может быть стоим на станции?.. Кондуктор! А кондуктор? Третий звонок был? Нужно купить пирожков…
Я вдруг просыпаюсь от острого сознания, что непременно должна что-то спросить у этой женщины, которая, свесив голову набок, сладко похрапывает на моем диване. Должна спросить, иначе все погибло.
Я хватаю ее за руку и диким голосом кричу:
– Как ваша фамилия?
Потом мы обе долго молча смотрит друг на друга, и по выражению ее лица я понимаю, какое у меня самой лицо.
Как хорошо, что все на свете проходит!
Я уж и не говорю о телеграфе и телефоне. Но почта – самая обыкновенная почта, которую вынимают из ящиков в 8 ч. утра, 9 ч. 20 м., 10 ч. и т. д., – разве это не величайшее счастье для человечества?!
Слово «разлука» все более теряет свою жестокую окраску, и скоро ее почти не будет.
Ведь мы и теперь узнаем мысли на расстоянии посредством писем, слышим голос в телефон, и, как говорят, не сегодня-завтра вновь изобретенный особый аппарат даст нам возможность передавать своё изображение на расстоянии.
Мы будем и слышать, и видеть того, кого нет с нами, и останется для нас только одна тоска – тоска о касании.
– Ты здесь?
– Здесь! – говорит знакомый голос и улыбается знакомое лицо.
– Дай мне твою руку!
– Нет, милый друг, это – единственное, чего, пожалуй, никогда не будет.
А пока что – будем благословлять почтовое ведомство, ценою одной семикопеечной марки передающее нам всю душу целиком, со всеми ее извивами и переливами.
Летом все мы разбредаемся в разные стороны, расстаемся со словами:
– Пишите!
– Пишите!
И начинаем писать.
Берем кусочек души, кладем его в конверт, лизнем, заклеим и бросим в пространство. И будет он лететь, пока не упадет в другую душу, – открытую, ждущую.
Разве это не счастье?
* * *
Сергей Иванович Черников только что отобедал.
Все лицо его выражает одно впечатление – впечатление, полученное от ботвиньи с лососиной, которое не могли изгладить ни последующие цыплята, ни земляничный пирог – словом, ничто.
Сергей Иванович смотрит на жену, сестру и дочку-семилеточку и видит у всех то же выражение.
– А действительно, она была хороша! – машинально говорит он.
Слово «хороша» напоминает ему Веру Павловну.
– А не черкнуть ли ей пару словечек? А то осенью увидимся – начнутся попреки…
Он встал и пошел в свой кабинет.
– Не беспокойте меня до чаю! Мне нужно позаняться немножко.
Выловил мух из чернильницы и стал писать.
«Тверская губ., усадьба Черниковка. Любимая! Где ты?».
– Гм! Я, положим, знаю, что она в Павловске на даче, но ведь должна же она понять, что каждое письмо требует стиля!
«Любимая! Где ты?
Сейчас глухая ночь. Я один сижу на скале, слушаю глухой прибой волн…»
– Неудобно, что пишу-то из Тверской губернии! Ну, да куда ни шло!
«…прибой волн и спрашиваю у моря: „Море, где моя милая?“ Но море молчит и глухо ревет».
– И действительно, не может же море ответить, что она, мол, в Павловске на даче Чебурякина! Так что выходит вполне естественно.
«…Если бы у меня – увы! – были крылья, я полетел бы к тебе, любимая!»
– Нет, это нехорошо! Это совсем неудачно! Выходит, будто у меня нет денег на железную дорогу!
Нет, так нельзя. Лучше так:
«Если бы у меня были крылья, я бы все время был с тобою…»
– Еще глупее. Точно канарейка! С крыльями и постоянно тут же. Нет. К черту крылья совсем.
«Дорогая! Я так тоскую, что буквально ничего не могу есть…»
– А ботвинья? – уколола вдруг совесть.
Но стиль после краткой борьбы победил ботвинью:
«…а ночью, когда мгновенный сон смежит мои усталые очи, я вижу только тебя, и громкие рыдания потрясают мой организм».
– Ну, кажется, ладно. Какого ей еще рожна?!
Теперь можно и всхрапнуть до чаю.
* * *
Вера Павловна с утра была не в духе: тот самый лиф, который еще в прошлое воскресенье так хорошо сидел, сегодня ни за что не хотел застегнуться. Его крючки и петли, точно не желая иметь друг с другом ничего общего, никак не могли преодолеть маленького пространства в какие-нибудь два сантиметра на спине своей хозяйки.
– Ведь не могла же я за одну неделю так растолстеть! – дрожащими губами говорила Вера Павловна. – Неделю назад лиф так хорошо сидел. Верно, просто сел…
– Сидел, сидел, да и сел! – шутил веселый муж Веры Павловны. – Сидел, да и сел! Ха-ха-ха! Вот так чудеса с твоими платьями!
– Это подло с вашей стороны. Сам же виноват: сегодня подавай ему пироги, завтра – пирожки, – ни одна фигура не выдержит.
– А ты не ешь: кто тебя заставляет? Сиди да смотри, как я ем. Другие, может быть, за такое зрелище большие деньги бы заплатили. Ха-ха-ха!
– Я не могу не есть, когда все кругом едят! У меня душа чуткая!
Она ушла надутая и злая к себе в комнату, заперлась, вытащила из-под подушки письмо Черникова и несколько раз перечитала его.
– Н-да! Это действительно – любовь. Какого числа? Двадцать восьмого. А сегодня первое. Какое счастье, что существует почта, а то он там мучится, а я бы и не знала ничего. И за что он меня так любит?!..
Она достала бумагу, попрыскала ее белым ирисом и стала писать:
«Твое письмо возродило меня к новой жизни, Сергей!
Я так измучилась! Ты знаешь, как странно, – ведь я тоже ничего не ем. Я так исхудала, что стала совсем прозрачная, и платье, скользнув, падает к моим ногам.
Вся жизнь моя сосредоточена теперь на одном только слове, и это слово – „Сергей Иванович Черников“.
Пусть лицемеры забросают меня каменьями, но это так.
Милый! Любимый! Единственный! Не презирай меня! Я вся – один порыв к блаженству с тобой!
Твоя Птичка».
Вера Павловна вздохнула.
– Нет, действительно, я растолстела! Это прямо отчаяние! Я покончу с собой!
Потом перечитала письмо. Оно ей очень понравилось, особенно некоторые фразы, и, как хорошая хозяйка, она решила немедленно сервировать их еще раз.
– Напишу сейчас же Аркадию. Тем более, что они с Черниковым даже и незнакомы, да и порядочные мужчины никогда не показывают друг другу письма любимой женщины.
«Аркадий! Любимый мой! Единственный! Твое письмо возродило меня к новой жизни.
Вся жизнь моя сосредоточена теперь на одном только слове, и это слово – „Аркадий Петрович Попов“.
Пусть лицемеры забросают меня каменьями, но я вся – один порыв к блаженству с тобой!
Твоя Мышка».
– Это еще лучше вышло. Короче и сильнее.
Она торопливо лизнула оба конверта, запечатала и бросила в пространство кусочек своей души, и он полетел, пока не упал в другую душу, открытую, ждущую.
Загудели поезда, заработали усталые, закоптелые машинисты, выбежали с фонарями в руках невыспавшиеся стрелочники, захлопотали начальники станций, защелкал аппаратом изможденный телеграфист, побежали, спотыкаясь, замученные почтальоны, подхлестнули лошадей сонные ямщики.