– Почту везем! Гей! Дело срочное, не опоздать бы.
Гул, шум, треск, стоны, стоны, стоны…
Это летит душа Веры Павловны, которая «вся – порыв к блаженству» с Сергеем Ивановичем и отчасти с Аркадием Петровичем.
И разве можно сказать, что всех этих хлопот слишком много, чтобы обслуживать великую и могучую человеческую душу?
Какое счастье для всех нас, бедных, разлученных, что существует почта!
Супруги Шнурины только что переехали на новую квартиру.
Был вечер. Шнурины бродили по темным, заставленным мебелью комнатам, натыкались на столы, на стулья и друг на друга. Каждый держал по свечке в руке, и оба в своем бестолковом блуждании похожи были на отбившихся от процессии членов какой-нибудь мистической секты.
В передней постукивал и поскребывал проводивший электричество монтер.
– И чего он так долго возится! – волновался Шнурин, капая стеарином на пиджак. – Не могу я больше в потемках бродить. Вон и без того шишку на голове набил. Черт знает что!
– Чего же ты на меня кричишь? Ведь я же не виновата. Ты сам монтера позвал, – отвечала жена, капая на кресло.
В эту минуту вошел монтер.
– Проводка кончена, – сказал он. – Прикажете дать свет?
– Ну, конечно! – закричала Шнурина.
– Позволь, – остановил ее муж. – Ведь там висит пломба от общества. Мы не имеем права срывать ее самовольно.
– Пустяки-с, – ответил монтер. – Я срежу. Я то ждите еще два дня, покуда из общества пришлют.
– Конечно, пусть срежет. Уж он знает, что делает, – сказала Шнурина. – Ты вечно споришь!
Шнурин промолчал; монтер дал свет, получил по счету и ушел.
Шнурины гуляли по залитой огнями квартире, переставляли мебель и радовались.
Весело, когда светло!
Но в радости их было что-то тревожное, какой-то неприятный привкус.
– Скажи, Леля, – вдруг спросила жена, – ты не обратил внимания, что на этой пломбе было написано?
– Видел мельком. Что-то вроде того, что, кто самовольно ее снимет, тот ответит по всей строгости закона, и какая-то еще уголовная статья упомянута.
– Значит, это – преступление? – Ну, еще бы!
– Так как же мы так легко на это пошли?
– Преступная натура. Отшлифовали воспитанием, ну а натура рано или поздно прорвется наружу.
– По-моему, это не мы виноваты, а монтер. Он нас научил.
– Так ведь ему-то от этого никакой выгоды нет.
– Все-таки он подозрительный. Выгоды нет, а учит. Верно, сам преступник, так ему досадно, что невинных увидел, ну и давай соблазнять. А где эта пломба?
– Не знаю. Он ее, верно, выбросил.
– А то мне пришло в голову, что ведь ее можно как-нибудь опять на место укрепить. Подделать печати…
– Покорно благодарю. Присоединить к краже еще и мошенничество. Крали электричество, взломали печать и потом еще мошенничали. Тут, милая моя, по самой снисходительной совокупности и то на десять лет каторги наберется.
– Господи! Что ты говоришь!
– Ну, конечно.
– Знаешь что? Я на суде скажу, что это он нам велел.
– Ну кто поверит такому вздору!
– Сочиню что-нибудь. Скажу, что он был в меня влюблен… и вот решил отомстить… Ну, словом, вывернусь.
– Как красиво клеветать на невинного человека, да еще такую грязную ерунду. По-моему, уж лучше поджечь стенку в передней и сказать, что вот, мол, начинался пожар, и пломба сгорела.
– А потом на суде выяснится, что сами подожгли, и нас, все равно, на каторгу.
– Какой ужас, какой ужас, какой ужас! А время идет! А лампы горят!
– Проклятый монтер – и чего он выскочил. Свинья! Только людей подводит!
– Подожди, не волнуйся, мы еще как-нибудь вывернемся.
Оба задумались. Сидели молча друг перед другом, освещенные ярким, краденым светом шестидесятисвечной люстры.
Шнурин посмотрел на жену пристально и тихо сказал:
– А знаешь, Маня, я не знал, что ты такая.
– Какая такая?
– Преступная. Не знал, что ты преступница по натуре. Смотри, вот за какие-нибудь полчаса открылось, что нет такого преступления, на которое ты не была бы способна. Началось с кражи, а потом коготок увяз, и пошло, и пошло. Клевета, мошенничество, поджог…
– Поджог ты выдумал. Сам хорош, а на других валишь.
– Ну, пусть. Пусть я. А все-таки, благодаря монтеру, я многое узнал.
– Убить бы этого монтера! – вдруг всхлипнула Шнурина. – Попадись он мне, я бы его зарезала и нож облизала!
– Видишь, видишь! Я бы не стал его резать. Я бы эту свинью задушил, как с-собаку!
– Леля, Леля! Какие мы несчастные!
Опять замолчали. Опять сидели, тихие, освещенные краденым огнем. Потом она спросила тихо:
– А сколько в Сибири тысяч жителей?
А он ответил:
– Не знаю. Но скоро на две персоны больше будет.
Опять помолчали. Потом он сказал:
– И отчего мы такие преступные? Должно быть, вырождение или дурная наследственность. Скажи, Маня, откровенно: в вашей семье не было сумасшедших?
Она взглянула испуганно, даже вздрогнула.
– Нет!.. То есть да. Репетитор младшего брата сошел с ума.
– Вот видишь. Вот оно откуда. Наследственность – ужасное зло. Ты не виновата ни в чем. Ты и сама не знаешь, на что способна.
– А ты?
– Я тоже. На мне тоже проклятие рока. Наследственность. Дядя, брат моей матери, женился на Опенкиной, у которой отец за поджог судился.
– Ага! Видишь, поджог-то когда сказался! Как это все страшно!
Она вся съежилась, села рядом с мужем и прижалась к нему.
– Жалкие мы с тобой, – сказал он.
– Худо нам будет в Сибири, – снова всхлипнула она.
– Пустяки! Подбодрись, дурочка, чего там. С нашими-то талантами мы и там не пропадем. Отбудем каторгу, а там останемся на поселении. Я к какому-нибудь казенному подряду присосусь, деньжищ нагребу, – воровать-то ведь будет уж не впервой. Или игорный притончик открою.
– Я буду гостей завлекать, – бодро сказала жена и вытерла глаза.
– Ну, конечно. Не пропадем.
Она улыбнулась сквозь слезы, он тряхнул головой, и они пожали друг другу руки, готовые бодро вступить на новый путь.
А краденое электричество на шестидесятисвечной люстре подмигивало лукаво и весело.
Наталья Михайловна проснулась и, не открывая глаз, вознесла к небу горячую молитву:
«Господи! Пусть сегодня будет скверная погода! Пусть идет дождь, ну хоть не весь день, а только от двух до четырех!»
Потом она приоткрыла левый глаз, покосилась на окно и обиделась: молитва ее не была уважена. Небо было чисто, и солнце катилось по нему как сыр в масле. Дождя не будет, и придется от двух до четырех болтаться по Летнему саду с Сергеем Ильичом.
Наталья Михайловна долго сидела на постели и горько думала. Думала о любви.
«Любовь – очень тяжелая штука! Вот сегодня, например, мне до зарезу нужно к портнихе, к дантисту и за шляпой. А я что делаю? Я бегу в Летний сад на свидание. Конечно, можно притвориться, что заболела. Но ведь он такой безумный, он сейчас же прибежит узнавать, в чем дело, и засядет до вечера. Конечно, свидание с любимым человеком – это большое счастье, но нельзя же из-за счастья оставаться без фулярового платья. Если ему это сказать, он, конечно, застрелится, – хо! Он на это мастер! А я не хочу его смерти. Во-первых, потому, что у меня с ним роман. Во-вторых, все-таки из всех, кто бывает у Лазуновых, он самый интересный…»
К половине третьего она подходила к Летнему саду, и снова душа ее молилась тайно и горячо:
«Господи! Пусть будет так, что этот дурак подождал-подождал, обиделся и ушел! Я хоть к дантисту успела бы!..»
– Здравствуйте, Наталья Михайловна!
Сергей Ильич догонял ее, смущенный и запыхавшийся.
– Как? Вы только что пришли? Вы опоздали? – рассердилась Наталья Михайловна.
– Господь с вами! Я уже больше часа здесь. Нарочно подстерегал вас у входа, чтобы как-нибудь не пропустить.
Вошли в сад.
Няньки, дети, гимназистки, золотушная травка, дырявые деревья.
– Надоел мне этот сад.
– Адски! – согласился Сергей Ильич и, слегка покраснев, прибавил: – То есть я хотел сказать, что отношусь к нему адски… симпатично, потому что обязан ему столькими счастливыми минутами!
Сели, помолчали.
– Вы сегодня неразговорчивы! – заметила Наталья Михайловна.
– Это оттого, что я адски счастлив, что вижу вас. Наташа, дорогая, я тебя три дня не видел! Я думал, что прямо не переживу этого!
– Милый! – шепнула Наталья Михайловна, думая про фуляр.
– Ты знаешь, ведь я нигде не был все эти три дня. Сидел дома, как бешеный, и все мечтал о тебе. Адски мечтал! Актриса Калинская навязала мне билет в театр, вот посмотри, могу доказать, видишь билет, – я и то не пошел. Сидел дома! Не могу без тебя! Понимаешь? Это – прямо какое-то безумие!