но тут умер Сталин. Потом умер Берия – там с ним, правда, как-то неловко получилось, и он очень неудачно умер. А потом умер и человек, который был специалистом и по атомным бомбам, и по разным реакторам, – бородатый старичок Курчатов.
Но задания-то никто не отменял! А они были советские люди, и отступать им было некуда, даже без Берии с его дурацкими гримасами. Им даже если бы Берия сказал: «Всё, надоел мне ваш самолёт, и Сталин всё равно умер, не делайте ничего!» – так они бы ему ответили, что всё равно надо сделать, даже без зарплаты, ведь они же взялись, обещали… Ведь надо отвечать за своё дело и не кривляться, что вот у меня болел зуб и я поэтому математику не сделал. Наконец конструкторы построили такой самолёт, который может летать вечно и вечно пугать американцев атомной бомбой.
Но я, вообще-то, думаю, что если он сам бы, безо всякой бомбы, грохнулся у американцев, то им бы мало не показалось.
Нам в школе рассказывали про реактор, который взорвался в Чернобыле, так уж много лет все только глазами хлопают, не знают, что со всем этим делать.
Лёхин отец как раз и засёк этот наш самолёт.
Оказалось, что двигатель-то конструкторы к нему сделали, а сам самолёт вышел очень тяжёлым. Недаром там столько свинца было, чтобы защитить лётчиков, – на меня когда в рентгеновском кабинете свинцовый фартук надевали, я дышал с трудом, а тут целый экипаж надо защитить от излучения.
И вот на взлёте этот тяжёлый-претяжёлый самолёт уж было приподнялся, но от своей тяжести нырнул вниз и стукнулся о взлётно-посадочную полосу. И от этого у него отвалилось переднее колесо. Я всегда говорю «колесо», хотя отец меня поправляет и говорит, что надо произносить «шасси».
Самолёт взлететь-то взлетел, а сесть он уже не может. Как лётчикам садиться: у них же там реактор за спиной, и люди могут погибнуть, если всё это взорвётся. И будет новый Чернобыль. То есть Чернобыля ещё не было, а мог бы быть гораздо раньше.
Тогда экипаж стал набирать высоту – делать-то нечего, они ведь были советские лётчики, а они всегда спасали тех, на кого мог упасть их самолёт.
Я посмотрел на своего отца – он был абсолютно серьёзен и кивнул мне:
– Экипаж Поливанова. Я его даже знал, хорошие ребята. Лучшие тогда были в Лётно-испытательном институте.
– Так вот, – продолжил Лёхин отец. – Этот самолёт был вечен. И они поднялись высоко-высоко, до самого практического потолка этой машины, и стали уводить самолёт в сторону от жилья. Но тут стало понятно, что и катапультироваться им нельзя, тогда всё это упадёт на людей в других странах, да и какие-нибудь пингвины ни в чём не виноваты, да и киты… С тех пор они летают над нами, но раз в год командир корабля направляет машину в сторону испытательного центра и пролетает над своим домом.
А я его чуть не сбил тогда. Хорошо, что старший смены у меня был что надо. Его потом, правда, сняли, когда немец к нам пролетел и сел на Красной площади. Тогда многим не повезло, вот нашего главкома тоже сняли. А он неплохой был человек, всё говорил: «Главное богатство войск ПВО – замечательные советские люди…»
* * *
Я его уже не слушал, тем более что нас всех снова позвали на веранду. Лёха тоже пошёл туда пить чай с только что сваренным крыжовенным вареньем.
А я встал на полянке перед домом и, задрав голову, пытался всмотреться в чёрное небо. Там медленно плыла новая светящаяся точка.
Наверняка это были они, и я представил себе этот самолёт с двойными винтами, которым нет сносу, могучую машину, плывущую между облаков, а за штурвалом её сидит седой старик в ветхом кожаном шлеме, таком же, как у меня. У него длинная белая борода, и такая же борода у второго пилота. А маленький высохший старичок за штурманским столом выводит их на правильный курс – прямо над домами внуков, что забыли их имена. Портретов у них никаких нет, какие портреты в кабине, разве что фотографии давно умерших жён? Но отец говорил мне, что лётчики на испытания никаких фотографий не брали – из суеверия.
Они и были такие, как мой отец, – приказали бы ему, он бы тоже полетел на атомном самолёте. И тоже всех спас, если что.
А теперь летящий надо мной самолёт превратился в белую точку. Этот самолёт был уже стар, я слышал, как скрипят под обшивкой шпангоуты. Самолёт шёл тяжело, как облепленное ракушками судно, но бортинженер исправно латал его – потому что полёт их бесконечен.
Они уже так стары, что не слышат попискивания в наушниках, да и не от кого им ждать новостей.
Но их руки крепко держат штурвалы, и пока эти лётчики живы, всё будет хорошо.
Отец прислонился к холодной летом печке и, глядя в окно, ругал мальчика за то, что он ничего не читает. Сын согласно кивал, но не чувствовал за собой никакой вины. У стариков – а он считал отца стариком – есть такая идея, что нужно что-то «читать». Так им спокойнее, в этом они чувствуют подчинение своему поколению. Мы читали, значит и вы должны. Можно было бы его просто спросить: «Зачем?» – но интуитивно мальчик понимал, что это было бы слишком жестоко. Ну что он ответит? Начнёт мяться, мычать, а в конце концов расстроится.
Он и так расстраивался, когда кричал, что мальчик упускает время, а время – самая дорогая вещь на свете. Дескать, лучше б учил иностранные языки. Мальчик думал про себя, что как раз английский он знает лучше отца, но из милосердия не открывал рот.
Одно хорошо, что отцу нравилось, где учится сын. А учился он в колледже автоматики и радиотехники на системного администратора. Отцу казалось, что это гарантированный, как он говорил, «хлеб». Но кто сейчас ест один хлеб? Непонятно.
Этот старик, так думал мальчик, всю жизнь занимался своими конденсаторами и сопротивлениями, был настоящий радиолюбитель, а как-то сам спаял телевизор. Блин, целый телевизор, и платы, похожие на материнские, листы карболита, утыканные светящимися лампами, гревшимися, как печка. Останки этого монстра жили в сарае. Телевизор был собран на деревянной раме, которая от сырости искривилась, и этот чудо-прибор стал похож на скелет ископаемого, между рёбрами которого торчали грязные детали на заплесневелых платах. Теперь отец ничего не собирал, а просто слушал по ночам радио.