прилично натереть.
— Хвалёнок Ваших, ма, стахановками не назовёшь, — сыпнул я с попрёком. — Вот так курочки! Яйца крупные, много и — все пустые. Вал собачки гонят!
— Количество превыше всего! — подпел Глеб.
Мама растерянно молчала.
В обед четыре верхние яйца я проткнул булавкой, высосал. Она ж велела что-нибудь скомбинировать. Я и скомбинировал. А то пустой хлеб в горло не лез.
Я пока подожду докладывать о своих штуках. Пускай знает, как мельничку отшатывать Глебуле.
Валять дурака легче, чем его свалить.
Л. Сухоруков
А наутро мы с Юркой отправились как обычно в школьную сторону.
То ли я зевнул на развилке повернуть влево, в Махарадзе, то ли связала лень, и нас весело понесло прямо.
В Кобулеты.
— Куда? — крикнул сзади Юрка.
— Туда! — дёрнулся я вперёд.
— А именно?
— Куда доедем. Ты был на море?
— Нет.
— И я.
— Куда нам спешить? Мы во французском отпуске… [97] Попутешествуем… Может, за линейку сиганём [98] с горя? — смеётся Юрка.
— Какое ж у тебя горе? Это у меня горе… Бэз матэры нэ приходы!..
— А я тебе не друг? Твоё горе — моё горе! Нормальный человек разве не пришпилен к горю своего друга?
— За линейку, конечно, не полетим. Но почему не доскакать до самого Батума? Мимо Кобулет… Мимо Чаквы… До Батума шестьдесят кэмэ. Назад наверняка не короче. Осилим?
— Дорогу осилит идущий. Слыхал? А едущий и подавно.
— Как там наши лебёдушки?
— Лично я не пообижусь, если заплывут в чужие дневники. Гуляй до понедельничка, ненаглядная школушка!
Заявись я сегодня, всё равно ж выпрут. Подавай мать! А что изменится, как прочтут ей моралку за меня? Первомайскую демонстрацию не вернёшь. А потом, разве я на праздник жабкам глазки колол? Кто за меня кукурузу сеял? Папаня Арро, этот мохнатый кукиш?
По-хорошему, надо б и сейчас, как вчера обещал Почемучке, на огородишко. Чтоб он сине сгорел… Пускай денёк отдохнёт от меня. Даю отгул за прогул!
Заартачится школка в понедельник, не примет, приеду ещё через три дня. Кто кого умором свалит? Неправда, устанет ненаглядушка Арро, натянет вид, что ничего такого не было, и отвянет.
Вон Глеб как-то за одну неделю сумел выхлопотать четыре утки. [99] Башка у братанки стоящая. Только туго в неё всё впихивается.
Мне хватит два раза прочитать и пятак мой. Зато не успеют просохнуть чернила в дневнике, я прочненько всё забыл.
Глебша читает сто два раза, ненавидя себя, ненавидя стих. Зато будет помнить его до второго пришествия.
Мой котелок похож на постоялый двор, куда заглядывают на ночь все проезжачие, и утром навсегда покидают его. Но я с похвальным листом выпорхнул из совхозной восьмилетки — у бедного братца четыре лебедя на неделе.
Директор пожелал порадовать матушку таким достижением. Зови! Веди!
Как же, Глебша так и разбежался!
Полнедели жестоко не подпускали к свежим двойкам. А там и рассуди спокойно. У парня и без того делишки швах. И ещё не впускать на уроки? Сдалась родная школуня. Сдала-ась под ноль!
Солнце суетливо путалось в спицах.
При взгляде на них больно било в глаза.
За попутными машинами ветерок торопился к морю, радостно подбадривал, подпихивал нас, и скоро вдавило нас в азарт батумского лихого тракта. Всё летело, всё гремело, всё неслось, и в этом чаду мятежной спешки мы одурело ломили чёрт те как и Бог весть куда.
Чужие лица, чужие сёла — всё мимо! мимо!! мимо!!!
Дорога наша гремучая змея.
То блеснёт в коридоре скалы, то, кряхтя, бешено кинется зигзагами рвать в гору и, взопрев, на миг переведя дух уже на маковке горы, усталой вытянутой верёвкой сломя голову нырнёт-падёт вниз.
Со спусков нас сносила ураганная скорость.
С гиками мы обштопывали даже горбатых «инвалидок».
А на подъёмах лепились к бокам трёхтонки, в почёте провожали её до самого верха. Одна рука на борту ли, на цепи ли, другой правишь. Прохожие ах да ах. Ты и рад стараться. Ноги с педалей уберёшь. Сидишь свесишь ножки, как лапша на ложке. Блаженство! Ты и пальчиком не шевелишь, а тебя с дымком само в гору прёт!
В классе так в третьем непонятная дурь накрыла меня. Мимо не пропущу ни одной машины, не погладивши. Догоню, по бортику поглажу. Как бы благословлю. И пускай едет. А не догоню, в кустах отревусь.
Машинный чад сладко кружил мне голову.
Я просил шофёров дать подержать во рту бензин. Дома брал керосин, часами не выплёвывал, случалось, и глотал.
И, конечно, любил кататься. В районе был один грузовик. У Ивана Половинкина. Чай возил. В кабину он меня не пускал. Я караулил его на крутом спуске, хватался за цепь. Я мог два часа на ней висеть. В обед Половинкин собирал ящики с чаем во всех пяти бригадах и вёз на фабрику. Я мешком болтался у колеса.
Однажды в обед я бежал вниз к речке купаться. Меня нагнал Половинкин. Конечно, на старых еловых бугристых корнях машина еле ползла. Я повис на цепи. В озорстве я раскачивался и отпихивался пятками от верха колеса. Раз мазнул, не успел отпихнуться, и меня занесло на колесо. Шипами оно содрало штаны, согнало на колени. Такое хулиганство колеса меня перепугало. А ну кто увидит? Голого?!
Обычно я отцеплялся за ручьём, на новой горке, где машина меняла скорость и почти останавливалась. Я отлипал от цепи и бежал себе по тропке в правую руку, к воде.
Тут же я не стал ждать горки. Сидеть на колесе всё же смертный страх. В испуге скачнулся я с колеса и, разжав пальцы, приземлился на попонию. Приземлился в тот самый неподходящий момент, когда Половинкин уже спустился с горы и во весь мах летел по ровному простору короткой лощины. Свирепая, всепроломная власть инерции резко наклонила меня к самой земле, будто заставила поблагодарить в спину Половинкина, что прокатил. Я подобрал лбом с дороги шишку, ойкнул и притих…
Иногда моё козье колёсишко нет-нет да в ласке и чиркнет сбоку по машинному, и они мирно-весело разойдутся. От такого заигрыша никто не в убытке.
А тут разлетелся, кажется, вот-вот забежишь меж ног — в простор между спаренными колёсами… Я не заметил, как моё колесо чувствительно боднуло машинное. То не стерпело такой наглости, оттолкнуло моё. И заднее колесо подо мной, причудилось, вскинулось, как зад у лягающегося свирепого коника.
Инстинктивно выронил я руль, повис обеими руками на борту и тут же