в комнату. Мое неожиданное появление произвело эффект. Очевидно, увлекшись разговором, они не слыхали ни моего звонка, ни моих шагов. Оба как-то растерялись, особенно Зуев. Он сначала вспыхнул до корня волос, потом побледнел, и, когда взглянул на меня, мне почудилась в его лице как бы сдерживаемая неприязнь. Жена тоже была не то сконфужена, не то чем-то словно бы недовольна. Я сделал вид, что ничего не заметил, дружески пожал руку Зуева и наклонился, чтобы поцеловать жену в лоб, но она слегка отшатнулась от меня, по крайней мере, мне это так показалось.
— Где ты был? — спросила она, подозрительно заглядывая мне в лицо.
Я наугад назвал первую подвернувшуюся мне на язык фамилию, кого-то из наших знакомых. Она ничего не ответила, но как-то особенно недоверчиво прищурилась. Зуев тем временем начал торопливо прощаться, я не удерживал его, и он ушел. Жена предложила мне чаю, по я отказался, сославшись на то, что пил чай в гостях. Я боялся, чтобы за чаем жена не вздумала задавать мне каких-либо вопросов, а потому и поторопился скорее улечься спать.
Я уже засыпал, когда Маня, неожиданно приподнявшись на своей постели, вдруг спросила меня:
— Федя, ты спишь?
— Сплю.
— Не дурачься, я хочу тебя кое о чем спросить.
— Спрашивай.
— Что бы ты сделал, если бы я изменила тебе?
— Отправил бы в участок.
— Господи, — воскликнула Маня, сердито хлопнув рукой по подушке, — что за несносный человек, неужели ты никогда не можешь быть серьезным. Я не шутя спрашиваю, как бы ты поступил, если бы я бросила тебя?
— Для того чтобы бросить, надо поднять, а во мне три с половиной пуда, тебе, пожалуй, не под силу.
— Ты нарочно сердишь меня?
— Нарочно.
— Хорошо же. Я больше не говорю с тобой, но помни, ты раскаешься.
Она помолчала несколько минут, но, видно, ей очень хотелось высказаться, а потому она не выдержала и снова заговорила:
— А если я уйду от тебя, тогда что?
— К кому?
— Это не твое дело, — уйду, оставлю тебя, что ты сделаешь?
— Дам целковый на извозчика, чтобы ты не шла, а ехала; сдача, если таковая останется, разумеется, в твою пользу.
— Ты это серьезно? — в голосе ее послышалась обидчивая нотка.— Стало быть, я тебе надоела?
— Очень.
— Почему?
— Потому что мешаешь спать.
— Прежде ты так не рассуждал, — уязвила она меня.
— Прежде и ты от меня не собиралась бегать.
— Ты, кажется, меня вовсе не ревнуешь.
— Неужели ты до сих пор в этом сомневаешься. Разумеется, нисколько.
— Значит, не любишь.
— Не знаю, если, по-твоему, ревновать — любить, то не люблю. У каждого свой взгляд на вещи, у мужиков: если муж жену не бьет — значит, не любит. Прикажешь для доказательства любви за косы оттрепать?
— Ты не рассердишься, если я тебя спрошу, я давно все собираюсь, да боюсь — ты обидишься.
— Валяй на здоровье.
— А ты бы согласился на развод?
— За деньги, ни за какие миллионы, а даром, пожалуй, смотря по обстоятельствам.
— Это как же так, по обстоятельствам?
— Если бы я убедился, что человек, которого ты полюбила, достойней меня или не то чтобы достойней, а может лучше моего устроить твое счастье. Тогда бы я, мне кажется, уступил бы...
— Старая песня. На практике неприменимо. Никто никогда не сознается в превосходстве другого с полной искренностью, да и ты, я знаю, потому так сладко поешь, что уверен во мне, а увлекись я кем-нибудь, ты бы сделался ревнивее самого ревнивого ревнивца.
— Не знаю. Попробуй. Однако уже два часа ночи. Спать пора. Adio mia carissima [20]. Приятных сновидений.
Маня ничего не ответила и улеглась, плотно до половины головы закутавшись в одеяло. Я тотчас же заснул как убитый. Не знаю, сколько прошло времени, но вдруг я почувствовал, что кто-то тормошит меня. Я открыл глаза. При бледно-розовом свете фонарика я увидел Маню, она сидела, наклонившись надо мной и обвив руками мою голову, осторожно, чуть касаясь губами, целовала меня в лоб и глаза. На ресницах ее блестели слезы.
— Мэри, что с тобою? — спросил я, с удивлением всматриваясь в ее лицо.
— Я сама не знаю, мне отчего-то невыносимо грустно, так грустно, как никогда не было, я точно боюсь чего.
— Да ты, мать моя, и взаправду не влюблена ли? Только в кого же, не в этого же орангутанга Зуева?
— Он вовсе не орангутанг, у него замечательно прекрасное сердце. Посмотри, как относится он к своей жене, даром что она не стоит и одного его мизинца. Всегда он серьезный, внимательный, никогда никого не осмеет, ни над чем не глумится. Словом — идеал. Не про него ли сочинил Пушкин:
Жил однажды рыцарь бедный,
Молчаливый и простой,
С виду сумрачный и бледный,
С превосходною душой,
то бишь
Духом смелый и прямой!28
— Ах, впрочем, я и забыл: Пушкин умер несколько раньше, чем родился твой идеал мосье Зуев. Стало быть, не про него, хотя подходяще.
— Вот ты всегда так,— укоризненно покачала головою жена и задумалась.
— Да ты вот что: дай один мне ответ — влюблена или нет? — спародировал я стих Жуковского.— Если влюблена, то у меня есть против этого прекрасное средство...
Маня ничего не ответила, молча махнула рукой и, перейдя на свою постель, улеглась, закутавшись с головою в одеяло — это была ее привычка, когда она была не в духе, за что я сравнивал ее с улиткой, уходящею в свою скорлупу.
«Что с нею,— думал я, — что за блажь влезла ей в голову. Неужели влюблена, вот бы фунт был, да еще и с четвертью... Да нет, быть не может, не в кого; ведь не в Зуева же. Это была бы потеха. Прасковьюшка в цепки пошла!» И я мысленно представил себе Прасковьюшу, толстощекую, краснорожую, тучную, как опара, в роли разгневанной матроны. Мысль эта показалась мне настолько забавной, что я невольно расфыркался.
— Что ты? — спросила Маня.
— Мне представилось, как ты из-за Зуева с Прасковьюшкой на дуэли ухватами дерешься.
Не успел я сказать это, как Маня порывистым движением сорвала с себя одеяло, поднялась на постели