— А-а! — воскликнул он, увидав княгиню, — это вы, ваше сиятельство!
Княгиня гордо и холодно поклонилась.
— Вы никак мою Любовь грызете тут, — продолжал старик, — ну! это дело! Не проказь. Я вчера видел проказы ее.
— Зачем же вы допустили вашу дочь до этого?
— Зачем? Молода. Вот зачем — пусть побалуется. Я уважаю вашу грусть, княгиня, вполне уважаю. Только Любу-то оставьте. Пусть балуется.
Катерина Николаевна не знала, что сделать, чтобы предупредить как-нибудь ссору между огорченной матерью и полоумным отцом.
— Баловство это убьет сына моего! — воскликнула княгиня, — слышите вы — сумасшедший вы изверг! Зачем она прежде кокетничала с ним, сидела по садам, улыбалась, кривлялась... Девка! И кто этот Милькеев... Что это такое — чтобы предпочесть его моему сыну... Кто это? Что это?
— Вы ошибаетесь, ваше сиятельство! Конечно, вы — мать... А я — отец... вот и все.
Княгиня продолжала: — Не надо было обманывать человека! Платить злом за добро. За мое расположение, за мою вежливость...
— Бог с ним с вашим расположением, княгиня, — перебил Максим Петрович. — И вежливости мы от вас никакой особенной не видали. Все гневаетесь.
— Напрасно я с вами говорю, Максим Петрович: вы — не человек. Вы, сударыня, Любовь Максимовна, вы зачем не пожалели меня?.. И что это, что это за фигура г. Милькеев!
— Позвольте, ваше сиятельство, — настаивал старик, — позвольте: вы ошибаетесь! Мимо Сидора да в стену. Нам с Любовью и Милькеев и ваш сын нипочем. Мы их и знать не хотим! У нас есть другой жених. Вот Катерина Николавна поможет нам свадебку сыграть. Все заживем! Я в Чемоданово ни ногой, Анна Михайловна скоро умрет; ваш Александр Васильич поправится. Уж мой зять об нем похлопочет. На что моя болезнь застарелая — и то пособил! Ведь меня в сумасшедший дом хотели отправить! Ей-Богу!
Он засмеялся и взглянул на всех. Все молчали. Люба-ша стояла спиной ко всем, припав лицом к окну; старик медленно продолжал: — Что ж! По-моему, это вовсе недурно! Человек он молодой, солидный, служит хорошо, доброй души, доктор хороший. Своего состояния нет; да вот у дяди, авось, земля очистится: он ему всю тогда припишет. 200 десятин, да служба, да практика, да за ней, может быть, бабушка и даст что-нибудь — будут жить хорошо. И собой он, по-моему, недурен. Женоподобен, это правда! да не всем же и силачами быть. Всякая женщина знает, кто ей как приходится! Читал я раз в книжке прошлого года... Так, оборванная книжка валялась... Два грека были: один был Менелай, а другой Парис... Менелай было Париса раз ловко вздул; сильнее был — куда! А жена Менелая, однако, с Парисом ушла. Земли, я говорю, десятин 200 у него будет. Владим!-ру Алексеичу некому их отдать. Лишь бы эманципации дождаться. Что ж, это правда, человек должен быть свободен. Теперь взять хоть бы меня. Я вчера пошел против матери, приехал сюда; а будь я не сын ей, а крепостной — она меня бы высекла. Княгиня и подобрее матушки, да тоже в застенок их посылает. Да что! Я-то мало их лущил? И не говорите! Лущишь, лущишь — ажио самому тошно станет!
Говоря это, он заложил руки за спину и, став перед Катериной Николаевной, загородил собой княгиню; Ново-сильская с упреком головой указала ему в ту сторону.
Старик обернулся к бедной матери, которая, склонясь на ручку кресел, кротко плакала, и сказал ей: — Ну, Марья Никитишна! Не убивайтесь. Сын ваш — человек еще свежий; вынесет рану. Эх! у кого, Марья Никитишна, нет змеи в душе! Живешь-живешь — как в комнате душной бродишь! В окнах сад виден хороший. Увидишь садик из окна, и хорошо будто; шевельнулся — опять жолтый простенок... Ну! а за простенком — опять весело! — прибавил он, вдруг бодро возвышая голос.
Никто ему не отвечал; он походил, повздыхал, взял фуражку и предложил дочери ехать домой... Люба даже не простилась с своим женихом; и если бы у нее спросили теперь, кого она любит: Руднева, который так предан ей, или князя, который, быть может, отдал жизнь за нее — она бы не знала, что сказать: и того жаль, и того жаль. И тот добр, и тот мил! И князь на краю гроба, и Руднев не виноват, что не ему пришлось быть на месте князя!
О Милькееве все забыли в этот день. Проснувшись около сумерек, он было пошел наверх, но в передней подбежал к нему дворецкий и жалостливо шепнул: — Княгиня там, Василий Николаич... маменька князя. Хорошо ли будет?
— И то правда! — сказал Милькеев, краснея. — Велите-ка мне лошадь оседлать.
И уехал к Лихачевым.
— Испортил ты все дело! — сказал младший Лихачев, — да что делать! Хуже-то будет не тебе, а мне и Богоявленскому. Богоявленскому революцию хочется видеть, а мне Италию во время революции. А тебе весь риск в том, если князь умрет, что на Кавказ пошлют те самые щи хлебать, из-за которых вы вчера оба показали столько мужества. Недоставало бы только, чтобы он из мести опять в комиссариат поступил. Как бы это устроить? А для тебя, я думаю, все равно, — лишь бы ощущения? На Кавказе есть и горы, и море, и «по камням струится Терек».
— Ну, нет! — отвечал Милькеев, — я не знаю, что мне делать?! Кавказ — не Италия. Я тогда буду с особенной охотой драться за Россию, когда в ней будет много знатных дам вроде Новосильской, много докторов вроде Руднева, много крестьянок вроде его покойной матери, много дельцов вроде твоего брата и много лихих помещиков вроде тебя!.. А пока Кавказ, брат, не Италия! Не уехать ли уж нам поскорее, пока все еще шито и крыто! Я заеду сейчас к Богоявленскому и потом в Троицкое, прощусь с ней, и будь готов дня через два в путь.
Но в Троицком его успокоил сам граф. Он уже помирился с мыслью возвратиться на службу, согласился на предложение жены и даже полюбил немного Милькеева после дуэли.
— Vous vous кtes conduit en brave! — сказал он, дружески сжимая ему руки. — Теперь надо подумать о последствиях. Как только Самбикину будет лучше, я поеду и, если это дойдет до губернатора, заеду к нему: он мне старый приятель. Я знаю, он оставит это так. Лишь бы князь был жив до тех пор. Я знаю даже наперед его мнение; он часто говорит: есть добрые суеверия и доблестные предрассудки; не надо их уничтожать!
Дня через два Руднев сказал, что Самбикину немного легче, что он приходит в память, и жар начинает упадать, и граф собрался в путь. Простился со всеми, поплакал, обнимая Юшу и других детей, сел в карету и умчался за Пьяну, долго махая платком из окна. Вся семья и слуги смотрели на карету, пока было можно видеть, и молча разошлись с крыльца в разные стороны.
XXV
- Едет, едет наш Вася далеко! — говорили дети. Куда, — они не знали!
Огромная туча двигалась с востока и заняла уже половину неба; по широкой маркизе пробегал трепет, и в темном саду видно было только светлое платье Маши, которая запирала фонтаны перед бурной ночью.
Слабыми шагами спустился Милькеев с балкона в сад; Маша увидала его издали, подошла к нему и, обняв его, сказала: — Ах! Вася, Вася... Зачем это не придумали тебе лучше имени... Что это за злой Василиск... Я бы желала тебя иначе назвать... Как бы?., не знаешь ли, Вася, — я уж не чувствую ничего, когда я тебя назову просто Вася. Придумай нам на прощанье...
Наверху террасы нашли они мать, которая позволила Маше еще погулять в саду одной, без других детей и присмотра.
Милькеев сел около Катерины Николаевны и взял ее руку.
— Ну, что, как вы себя чувствуете? — спросил он, — не холодно вам в этой мантилье?.. Подушку вам принести?
— Нет, — отвечала она, — это все вздор... А то вы не раздумали?..
— Нет!
— Скажите, что это вас все подбивает на какую-нибудь штуку? Для чего это вы...
Милькеев не отвечал, но поднес ее руку к губам и поцаловал эту руку с благоговением сына и нежностью брата.
— Поздно, поздно я вас встретил! — отвечал он ей, — лучше бы раньше!..
— Отчего вы не хотите раздумать, — продолжала она, — вы любите свободу, жалеете народ, — вы добры и смелы... Крестьяне скоро будут вольные, будут новые должности... Я ведь могу много для вас здесь сделать. Да это и не для вас, а для других! ведь вы могли бы сколько пользы здесь сделать, сколько добра. Сколько здесь нужно будет добродушия и терпенья с крестьянами, а с помещиками занадобится справедливость, дар слова и либеральность. Ведь это все нашлось бы у вас? Николай Лихачев вас уважает, друзья вам здесь все... Подумайте-ка... Что это будет? Борьбы вы не боитесь, вы хотите ее... Свекуйте у нас!..
В это время из-за кустов опять показалась белая тень Маши, и Катерина Николаевна загляделась на нее... По-молчав с минуту, она опять обратилась к нему: — Видите вы, кто там в саду?..
— Вижу...
— Вот вам. Вы сказали, что меня вы встретили поздно... и это жаль... Вот она подрастет для вас, если хотите... Милый мой! останьтесь... прошу вас... Ведь вы понимаете ли, что за отрада была бы мне видеть вас и богатым, и счастливым и доставить вам известность здесь, имя громкое на весь округ, если не на всю Россию. Друг мой! останьтесь... Видите, я плачу об вас, Вася; вы мой, мой уж стали. Я ни с кем так не была, как с вами... И разве моя Маша плоха?.. Разве она не симпатична?.. И какая бы мне радость была, если бы я могла сказать: «вот какого мужа я достала своей фаворитке». Ведь она не бедная; она не стеснит вас. А люди, люди-то как бы вас любили...