Княгиня побагровела и велела, задыхаясь, подать свой экипаж. Авдотья Андреевна не уговаривала ее остаться, зная, что вспышка эта сама собой утихнет дорогой, и княгиня будет ей опять друг. Трудно и было им удаляться друг от друга: только друг с другом и с Анной Михайловной чувствовали они себя дома между всем этим новым и чужим народом.
На следующее утро Руднев получил от Максима Петровича записку: «Радуйся и веселися, угодниче дамский Василье! Радуйся бессеребрениче! Любовь твоя увенчана, и моя Лю — бовь с тобой скоро будет обвенчана. Дамы устроили все! Дамы, как ты знаешь, цветы, и требуют ухода; ты им потрафил еси; сыночек мой будущий и прошедший мой докторище!
Старичку Рудневу чемодановский старичище шлет низкий поклон».
Свадьба была отложена до июля, когда князь с матерью уедет в Ниццу. Прощаясь с Рудневым, Самбикин развернул перед ним полосу обоев с кабаньей травлей и предложил оклеить ими столовую в новом доме, который уже строился в Деревягине.
— У вас домик будет маленький, так я вам советую оклеить угловую с видом на нашу Пьяну; в ней вы можете и обедать, и потанцовать иногда. И сделайте готические окна... с разноцветными стеклами. Вам по размеру уже нельзя иметь правильного распределения комнат; так пускай это будет этакая fantaisie... Впрочем, вы сами лучше знаете...
— Напротив, Александр Васильич, — сказал Руднев, — у вас так много вкусу...
— Да мало счастья! — отвечал, качая головой, бедный князь.
— Славная будет горенка! — прибавил он, любуясь на разостланную картину и вдруг, вспомнив о той утренней охоте, после бала, на которой в первый раз зашевелилась ошибочная ревность в его душе, подумал: «пусть и она вспоминает иногда, глядя на эти обои!» «Пусть вспоминает иногда!» — подумал и Руднев, принимая обои.
Довольно щедро одарив доктора, княгиня уехала с своим любимцем в Италию, а в Троицком отпраздновали свадьбу тихую и малолюдную.
Не раз многим вздохнулось, что Лихачев и Милькеев далеко; не раз и громко об них потужили; но молодые были тихи и счастливы, и всем было не то, чтобы весело, а сладко на них смотреть. Катерина Николаевна заплакала, обнимая их, и думала: «О! если бы на месте его был тот, а на ее месте — моя Маша! Что за восторг! Что за радость была бы тогда! Да, быть может, успокоится опять он в Италии и вернется к нам!» — Еще до свадьбы она предложила новобрачным весь нижний этаж своего дома, пока достроится их домик, но они желали быть одни и уехали вдвоем верхом в Деревягино. (Любаша, не снимая белого кисейного платья, в котором венчалась, надела на него только юбку от амазонки.) Никто не провожал их... Родные Любаши все вернулись в Чемоданово; вечер был жаркий и грозный; дождь еще не шел, но молнии сверкали, и молодые доехали рука-в-руку рядом и не говоря ни слова.
XXVII
Через два дня после свадьбы за Рудневым прислал лошадей Сарданапал. Варя была больна. Едва только узнала она, что Лихачев уезжает за границу с Милькеевым, тотчас же приехала к нему, плакала и жаловалась, потом утихла и сказала: — Нет, нет! поезжай! Слава Богу! мне без тебя просторнее будет... И Алексея Семеныча увезите, мне лучше так, я отдохну!
— Выйдешь замуж, — сказал Лихачев, — приданое у тебя хорошее для деревенской жизни... Женихи найдутся.
— Выйду, выйду, — отвечала Варя задумчиво, — только ты уж, пожалуйста, не упрекай себя. Через тебя я пожила! Эх! помнишь, как мы с тобой ночью в роще гуляли под Духов день!.. Ландышей, ландышей сколько было! Без этого что бы я была? Вышла бы замуж дура-дурой. Нарожала бы дюжины две детей — без толку... Этакая скука и гадость!..
Они обнялись и простились дружески, и Варя ушла пешком. Весенняя грязь еще стояла кой-где по вершинкам; дул холодный ветер; в поле не было никого. Варя разулась и долго ходила по лужам, распевая песни. Она думала, что завтра сляжет, но сухой кашель ее только усилился, поболела опять грудь — и только... Что делать! Несколько раз еще мочила она ноги, лажала на росе, садилась после прогулки или верховой езды на сквозной ветер и к июню насилу добилась того, чего желала — начала кашлять кровью, слабеть... И с этой слабостью, с этим кашлем вернулась надежда и проснулся страх. Она призналась Рудневу, что сама виновата, говорила себе: «ведь он вернется! Побыв в чужом краю, дома все опять ему будет ново и хорошо... Не теперь, так позднее, быть может, опять скажет: "Варя, мне с тобой никогда не скучно!» Но Руднев видел, что надежды нет! Она уже ходила плохо; зябла и горела под вечер, хотя все еще бодрилась и говорила ему: «Никогда не поверю, что у меня в самом деле чахотка! Слишком нежно, интересно уж! Совсем ко мне нейдет!» Комнаты братниного дома и сам брат стали ей ненавистны, и Катерина Николаевна перевезла ее к себе. Здесь Варя дожила последний месяц в тоскливом покое, доходившем иногда до блаженства. С утра выносили ей кресло на садовую террасу и ставили около нее чай. Иногда по два, по три часа сидела она одна и смотрела в сад. Вдали Катерина Николаевна играла на рояле; с другой стороны слышны были голоса детей из классной; фонтаны торжественно шумели, и сквозь деревья парка блистала река; по скошенным лугам за Пьяной чернелись телеги и люди. Варя уже ничего не желала, ничего не ждала... Слушала, смотрела, думала о том, как перед террасой идут в цветнике цветы: сперва полоса каких-то белых больших колокольчиков извивается, а за ней красные мелкие цветы. Вот, вот куда пошли!
— Хорошо вам, доктор, на свете жить? — спрашивала она Руднева.
— Недурно.
— Любаша вас как цалует?
— Как? обыкновенно, как...
— Куда! я хотела сказать...
— Что за вопрос!..
— Везде, я думаю — вы недурны, — замечала Варя, рассматривая его лицо, и прибавила, — хорошо видеть счастливых!
— Хорошо тебе, Федя, на свете жить? — спрашивала она в другой раз.
— Не так-то, Варвара Ильинишна! Глаголы французские одолели, да еще вот Стрелка больна... Боюсь я за нее; лошадка славная! А вам, Варвара Ильинишна, хорошо?
— Здесь хорошо! — отвечала Варя.
Тот же вопрос делала она и другим детям, и Nelly, и самой Новосильской.
— Тоскуете вы об Милькееве? — спросила она вдруг Nelly, когда та сказала ей, что часто грустит.
Nelly смутилась немного и отвечала: — Я тосковала и при нем.
Глаза Вари засверкали на миг, и она сказала помолчав: — Неужто! вот как! Впрочем, вас не поймешь, вы все изворотами говорите! А по-моему, он хоть и видный был, да не вкусный...
Варя для этой мысли не нашла французского выражения, но Nelly понимала русское слово «вкусный» и удивилась, как можно так говорить про мужчину.
— Вы сами то же думаете, не говорите только. Все это думают, — сказала Варя.
— О! нет, — отвечала Nelly, — Лихачев наружностью мне больше нравился... Но без Милькеева как будто скучнее все.
— Нравился вам Лихачев? Нравился? — спросила Варя.
— Иногда, — сказала Nelly с испугом, думая, что растревожила ее.
— Ничего, это хорошо!.. Дай вам Бог!.. Дай вам Бог... — воскликнула Варя и заплакала.
Скоро она уже и плакать, и говорить перестала, даже кашляла мало, а лежала прозрачная и немая на кровати.
В полдень ее выносили на складной кровати в сад под липы. Катерина Николаевна сама обмахивала ей мух и служила ей.
— Добрая ты, добрая! — прошептала ей раз Варя, — сшей ты мне сарафан красный, и кисейные рукава, и платок парчовый купи... пусть лежат около меня тут... Я буду на них смотреть. И похорони меня в этом... Хоть в гробу буду покрасивее... Я была на Святках наряженная так — он меня и полюбил... А когда приедет без меня, скажите ему все от меня, пусть не жалеет и пусть ее возьмет... Тихая она такая, умная!.. Все ему скажите так, голубчики мои! Как у вас умирать хорошо здесь!..
Катерина Николаевна сшила и купила ей все, что она просила, и через две недели ее похоронили в Троицком, недалеко от матери Руднева.
Баумгартен написал ей эпитафию: La feuille verte et pleine encore de sиve Pвlit, frissonne et tombe au grй des vents; Tout passe ainsi, tout passe comme un rкve, Comme un soupir, comme un dйsir brulant! Ah! priez Dieu qu'il vous donne en grвce Que vos beaux jours ne disparaissent pas, Ainsi qu'un songe et sans laisser de trace, Priez le Dieu qui veille sur vos pas!
В стихах этих все нашли больше чувства, чем можно было ожидать от Баумгартена; но высечь французскую эпитафию на русском кладбище показалось Новосильской неловким, и Nelly утешила доброго француза тем, что списала эти стихи себе в альбом.
XXVIII
А слухов все еще не было от волонтеров. Только в августе получил предводитель от брата письмо из Тифлиса, в котором Лихачев писал: «И мы не без патриотизма! Как ни хотелось ехать в Италию, но сами отказались. Набралось нас, молодых людей, человек до двадцати: пять поляков; один отставной артиллерист; два гусара отставных; один грек какой-то; остальные Бог знает кто. Все Милькеев через этого грека вербовал, да грек похвалился перед своей сестрой, та матери передала, а мать довела куда следует, и дело расстроилось. Богоявленскому не на что было ехать одному, потому что он весь тот капитал, который в Чемода-нове скопил невозможными средствами, издержал в дороге, из гордости не желая обязываться нам. Однако пришлось ему, хочешь не хочешь, ехать на счет Милькеева в Петербург. Милькеев, сколько я его ни уговаривал к нам вернуться, твердил одно: "Разогретое кушанье не годится! Я у вас отслужил свою службу!» Он и бледный отрицатель отправились с своими тенденциями в Петербург, а я решился проездить деньги на Кавказе и надеюсь быть в сентябре домой».